Книга Войны кровавые цветы: Устные рассказы о Великой Отечественной войне - Кондакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В сорок третьем году, в марте месяце, пришли наши, говорят: «Ваша местность освобождена. Можете идти домой». Мы все тогда тронулись идти. И вот когда пришли сюда, то увидели — действительно, местность освобождена. Здесь были наши.
Пришли на родину, а свою местность не можем признать. У нас нигде ни дерева не было, ни кустика — все сожжено. Если бы не блиндажи, мы бы не могли узнать, где наша хата стояла. Снегу нигде не было: зимой у нас снег весь сжигало. Только лунки черные остались. Пить хотели — мы не находили где напиться в то время. Некоторые совсем не могли узнать, где жили.
Нам военные уступили один маленький блиндажик. Переночевали в этом блиндаже.
Сначала нам солдаты помогали. У них продукты были какие, бывало, то рыбу отдадут сушеную, то муки, а нам это было как дорого! Потом уже стали колхозники помаленьку собираться. Принялись уже организовывать колхоз. Выбрали себе главного, не то председателя, не то бригадира — в то время не понять. Потом вокруг стал народ собираться. Стали работать в поле. Копали все в поле лопатками: ни лошадей, ничего не было! Лопатку и ту было не достать! Так и перебивались.
…И вот уже в сорок пятом году вышли копать. Люди истощенные, обомлели, сели отдохнуть. Сейчас прибежали, кричат: «Кончилась война!» Кто заплакал, кто песни заиграл, кто что делал! Лопатки побросали, принеслись все домой. Ну, и справили День Победы. А справлять, конечно, не с чем было. С чем мы справляли? Только с радостью, что больше битвы не увидим. А разве всю войну расскажешь?
13. Как немчуги людей мучили
В августе сорок второго года Красная Армия отступала через наш хутор на Керпили. Ну, потом несколько дней никого не было. Казаки наши сердовые вместе с Красной Армией ушли, а пожилые в камышах схоронились. Остались одни старики, мы, бабы, да дети в хуторе. Не ушли только двое: Соломонида Чеботарева, депутат наш, и председатель Совета Мокей Андреевич Сиротин. Чеботарева опоздала уйти-то, а Мокей Андреевич раненым был и дома лежал. Ну, день так мы сидим и чего-то ждем, другой, третий. На улицу никто не выходит. На хуторе тихо, как будто умерли все. Худоба — и та замолчала, а собаки, которые на хуторе были, запропастились куда-то, ну ни одна даже не гавкнет. Сидим мы это и ждем, а чего ждем — сами не знаем, только уж страх такой напал на всех, что и гутарить-то перестали. На что у меня два утенка такие крикливые были — и те стали ходить по двору не так: идут да все припадают к земле, полежат немного, а потом поднимутся и опять пойдут. Да и то не во весь рост, а точно кто их придавил к земле.
Не то на пятый, не то на шестой день кто-то крикнул:
— Немцы идут!
Всполошились все, бегают, кричат, прячут вещи свои… Прямо светопреставление началось. Бабы из хат одежонку тянут на планы, в ямы, в кукурузу. Шумят все, бегают, а в эту неразбериху как раз и въехали в хутор немцы, все на конях, человек триста их было, и у каждого в поводу по пяти лошадей.
Стали по хатам ходить, спрашивают про партизан и депутатов, а сами глазами рыщут, замечают, где что лежит.
Немцы уже у Матрены-соседки были, а дочка моя все прячет, а я все бегаю из хаты в сад, а из сада в хату. Что со мной было — не знаю. Оробела, что ль? Только чую, что стоять на одном месте нельзя, — ноги и руки трясутся, вот я и сную из сада в хату и обратно, а тут Нюра как заголосит:
— Мама, немцы идут!
Вскочила я в хату, а они уже ворошат все, шарят. Подходит ко мне один такой белобрысый, дебелый, натоптанный, а глаза у его мутные, как вода в нашем лимане. В руках у его ножик, такой длинный, и что-то деркочит он по-своему, а ножик-то к груди мне приставил и подозвал к себе полицая… Ну, вот подошел он к немцу, а тот ему что-то гутарит, и он меня спрашивает:
— Ты Дарья Семутина?
— Я, — отвечаю, а сама дрожу: заберут, думаю.
А он, образина, опять спрашивает:
— Где депутат Соломонида Чеботарева и председатель Сиротин?
— А я не знаю.
— Не знаешь?!
— Нет.
Говорю это, а сама хоть и боюсь его до смерти, а гляжу на полицая твердо. Он что-то сказал немцу. А тот все ножик у груди моей держит. Полицай опять ко мне:
— Что у тебя есть?
Отлегло у меня на душе. Отвечаю:
— Ничего нет.
— Как так нет?! Валенки есть?
— Нету валенок.
— Нам, Дарья, все известно. У тебя валенки есть, шуба есть, сапоги есть, костюм мужа есть… Не пожертвуешь немецкой армии — сами отберем.
— Ничего нет, а что видите, то не мое, а детей моих!
Искали, искали, ничего не нашли. Зашли в сарай, взяли корову да увели. Я как закричу, а полицай подошел ко мне, выругался:
— Молчи, бунтовщица! Все вы, некрасовцы, — смутьяны, цареотступники, красных ждете. Будет вам ужо!
Я и замолчала.
Награбили немцы добра разного, поотымали худобу. На другой день согнали нас всех к правлению и списки прочли, а в них сказано, кто в каком списке находится, а потом третий — смертный, а в нем Соломонида да Мокей Андреевич Сиротин и еще несколько человек.
Потом видим: Соломониду нашу и Сиротина привязали к скамьям немчуги треклятые и бьют нещадно. Мир загудел, зашумел, а немчуги с пистолетами длинными пошли. Отхлынул мир. Били, били, бедных Соломониду и Мокея, а потом отливать водой стали. Отлили и спрашивают, где депутаты и партизаны. А они, родные, молчат.
Опять бить их стали. Стегают плетьми немцы Соломониду с Мокеем, а мы дрожим все, как бы все едино нас это раздели донага и бьют. Когда сто плетей им дали, в сарай бросили. А мир стоит и не расходится. Нам кричат: «Расходись!» — а мы стоим. Вышла вперед всех наша Катька да крикнула:
— Идите к начальству, Соломониду с Мокеем вызволять.
Полицай поднял кулаки, кричит: «А, бунтовать!» — да немцам на нас показывает.