Книга На сцене и за кулисами. Первые шаги на сцене. Режиссерские ремарки - Джон Гилгуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много позднее, когда мы выросли и перестали играть в театр, я проводил наверху долгие часы, рисуя и конструируя декорации. Мы больше не давали сражений и не придумывали пьес, а декорации я строил теперь гораздо основательнее — из кубиков и пластилина, освещая их электрическими лампочками и натягивая провода на таких опорах, как кипы книг коробок и журналов. Иногда, среди ночи, я вскакивал с постели и потихоньку пробирался наверх, чтобы вновь полюбоваться на созданное днем чудо; в темноте я запутывался в проводах, и сооружение мое валилось со страшным грохотом, поднимая на ноги весь дом. Я был уверен, что мне суждено стать театральным художником и что мне нужно только научиться рисовать, но отец твердил, что я должен буду, прежде всего, изучить архитектуру, а эта перспектива, ввиду полной моей неспособности к математике, приводила меня в уныние.
* * *Как-то раз дядя Фред угостил меня сногсшибательным завтраком в «Эксцентрик клубе». Завтрак оказался великолепным, но должен признать, что для меня лично он прошел без большого успеха. За супом я начал превозносить моего двоюродного дядю Гордона Крэга, сына Эллен Терри. Фред отнесся к моим восторгам довольно холодно — я ведь не знал тогда, что незадолго до этого ему дорого обошелся провал пьесы «Меч и песня», которую оформил для него (и очень красиво) Гордон Крэг. Позднее, приступив к пудингу, я заметил, что мне чрезвычайно понравилась игра Московича в «Великолепном любовнике». Фред побагровел и, не стесняясь в выражениях, изложил мне, что он думает об актере, который позволяет себе на сцене ухаживать за женщиной и с вожделением смотреть на нее в тот момент, когда целует ей руку. Я не рискнул признаться, что такое поведение казалось мне как раз соответствующим духу образа. Почувствовав, что пора переменить тему разговора, я подумал, не удастся ли мне убедить дядю Фреда в моем таланте театрального художника. Я сумел привести его к нам и затащить наверх в мою мансарду, где с гордостью показал ему две мои последние работы — песчаную пустыню и улицу для «Двенадцатой ночи» (обе были навеяны декорациями к «Чу-Чин-чжоу»). Улица уходила в глубину сцены рядами разновысоких, ступеней с арками, балконами и пр. Дядя Фред погрузился в молчание, затем важно покачал головой. «Чересчур дорого для гастролей. Слишком много станков, мой мальчик».
* * *Лучшей комнатой нашего дома в Саут Кенсингтоне была большая белая гостиная в первом этаже, которой пользовались только для вечеринок и семейных торжеств. Там стояли большой рояль (когда отец играл на нем, музыкальные пьесы звучали куда лучше, чем на пианино в детской) и большая золотая китайская ширма, а стены были оклеены золотистыми обоями. Ширма маскировала дверь и отчасти спасала от сквозняка. На рождество к завтраку или чаю собирались наши многочисленные родичи Терри, и тогда мое отданное театру сердце начинало биться сильнее, а сам я приходил в экстатическое состояние. Первой появлялась осанистая и веселая бабушка, которой придвигалось особое кресло и накладывались самые лакомые куски индейки (Терри неизменно отличались не только обаянием, но и аппетитом); затем три сестры матери — Дженет, Люси и Мейбл, и, наконец, Мэрион, чья обворожительная улыбка и стремительная грациозная походка обеспечивали ей великолепный выход. После завтрака раздавались веселый смех, позвякивание монет в кармане, и над ширмой вырастали голова и плечи Фреда, за которым виднелась прелестно одетая Джулия с целой охапкой красивых дорогих подарков.
Внезапно в комнате наступала тишина, и появлялась старая дама, которая переходила от одной группы к другой и устраивалась, наконец, в низком кресле. Это была Эллен Терри, согбенная и таинственная под сенью большой соломенной шляпы, укутанная в шарф и шали, отягченная огромной сумкой и несколькими парами очков, как мать-крестная из волшебной сказки. На ней было черное с серым платье, красиво облегавшее ее тонкую фигуру, удлиненное спереди (так она всегда носила свои театральные костюмы) и собранное у плеча с изумительным изяществом. Ее освобождали от шляпы и шалей, и нашим глазам представали коралловые гребни в ее коротких седых волосах и коралловые бусы на шее. Прелестный вздернутый нос, широкий рот, глуховатый, «завуаленный», как кто-то однажды назвал его, голос, ослепительная улыбка… Не удивительно, что все обожали ее! Мы, дети, конечно, находили ее самой восхитительной и милой из всех наших замечательных теток и дядей.
Хотя она была рассеянна и мы всегда чувствовали, что она неясно представляет себе, где находится и кто мы такие, устоять перед ее чарами было невозможно. «Кто это? Кто? Джек? Конечно, я тебя помню. Ну, читаешь Шекспира? Мой Тэд написал замечательную книгу о театре. Я тебе ее пришлю». (И она прислала. Книга эта хранится у меня до сих пор — это ее собственный экземпляр, весь испещренный пометками и галочками.) «Знаете, сегодня утром на Черинг-Кросс-род я упала и так смеялась, что даже не могла двинуться с места, когда полисмен поспешил мне на помощь и поднял меня. Хэлло, старушка Кэт! Хэлло, Полли! А это кто? Фред? Где моя сумка? Там у меня другие очки. Ах, мне еще куда-то нужно попасть, а куда — не могу вспомнить. Ах да, к Эди Гвин. Мне пора. У меня прелестная новая квартира в Сент-Мартин-лейн, до всех театров рукой подать. И как вы думаете, кто зашел ко мне вчера? Джим (Джеймс Кэрью, ее муж). Представьте себе, он живет в том же доме. Ну, не мило ли с его стороны зайти узнать, как я поживаю?» И так, болтая, целуясь, собирая вещи, она исчезала.
1913–1919
Эллен Терри спросила меня: «Ну, читаешь Шекспира?» Но в те дни я, конечно, его не читал. Я читал Хенти, «Книгу джунглей», проглотил большую часть произведений Харрисона Эйнсуорта, всю Э. Несбит и заметки Клемента Скотта о спектаклях «Лицеума». Прочел я также мемуары Эллен Терри и все книги о театре, какие только мог найти на полках библиотеки. Я копил деньги и покупал или просто выпрашивал в подарок книги с репродукциями Бердслея, Кей Нилсена и Дулака. Каждый из этих художников в свое время вдохновлял меня на создание массы посредственных рисунков и эскизов декораций. Я разглагольствовал о Гордоне Крэге, хотя в то время, разумеется, не понимал по-настоящему значения его