Книга Великие пары. Истории любви-нелюбви в литературе - Дмитрий Львович Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отношение к лесбийской любви Цветаева сформулировала довольно исчерпывающе в эссе “Письмо к амазонке”, которое известно нам во французском оригинале, но переведено на русский практически без ущерба. Это текст, в котором сказано: любовь, не имеющая оправданием ребенка, не имеющая оправданием брак, деторождение, – эта любовь греховна и избыточна априори. Но отношения с Парнок – это и вызов, это и возможность такого срыва “в грех”. Цветаевой очень присуща вот эта “Горечь! Горечь! Вечный искус – / Окончательнее пасть”, для нее это вершина интеллектуального удовлетворения. И в этом смысле цветаевский роман с Парнок стоил Сереже очень дорого, тем более что Парнок не только не скрывала своих отношений с Цветаевой – она печатала стихи, их любви посвященные.
София Парнок была неплохим поэтом, но оказалась в тени собственной биографии. “Алкеевы строфы” (1915) безотносительно к теме – хорошее стихотворение. Адресовано оно Сергею Эфрону, и алкеева строфа соблюдена здесь замечательно.
И впрямь прекрасен, юноша стройный, ты:
Два синих солнца под бахромой ресниц,
И кудри темноструйным вихрем,
Лавра славней, нежный лик венчают.
<…>
Не ты, о юный, расколдовал ее.
Дивясь на пламень этих любовных уст,
О, первый, не твое ревниво, —
Имя мое помянет любовник.
Все, кто имел дело с подобной ситуацией – неважно, бисексуальной, гомосексуальной, – все, на чьих глазах нагло и беззастенчиво изменяли, понимают, что нет тут верной линии поведения. Нет потому, что, если ты будешь кротко прощать, ты – баба и размазня, как скажет Елена Оттобальдовна, на чьих глазах разворачивался роман Черубины де Габриак сначала с Волошиным, а потом с Гумилевым. А если будешь бешено ревновать, ты ставишь себя в идиотское положение. Единственный вариант – это разорвать и уйти. Но вот этого Сережа Эфрон никогда не мог себе позволить, потому что страстно любил дочку и, прекрасно понимая, с личностью какого масштаба свела его судьба, от Цветаевой просто наркотически зависел. Ему надо, чтобы она была, пусть даже дистанцированно, но с ним, и это порождает мучительную ситуацию 1915 года, когда долго он отказывается просто понять и принять произошедшее, а потом пишет ей ряд примирительных писем: “…Знайте, что Ваше имя я крепко ношу в сердце, что бы ни было – я Ваш вечный и верный друг. Так обо мне всегда и думайте”. Читать эти письма тяжело до боли, потому что это голос взрослого человека, который надломлен, и это вызывает безумное сострадание к нему – да и к ней, потому что она довольно скоро порвала отношения с Парнок (обычно Парнок уходила первой), но нашла утешение не в любви к Сереже, а в любви к Осипу Мандельштаму, с которым случился довольно быстрый, короткий и обоюдно мучительный роман.
У Цветаевой была не очень, наверно, похвальная, но очень писательская, и очень женская, и очень понятная черта: после расставания о большинстве своих возлюбленных она редко отзывалась хорошо. Единственным исключением остается Сережа, потому что с ним не было никакого “потом”. Он как бы всегда оставался рядом, а все, кто случался на ее пути, оказывались постфактум либо слабаками, либо недостойными ее интеллектуально, либо предателями. И Мандельштам тоже, как она пишет в одном из писем, оказался ее недостойным. “…Никогда не забуду, в какую ярость меня однажды этой весной привел один человек – поэт, прелестное существо, я его очень любила! – проходивший со мной по Кремлю и, не глядя на Москву – реку и соборы, безостановочно говоривший со мной обо мне же”. Это очень не по-цветаевски, потому что есть их с Сережей шуточная переписка во время лекции Рудольфа Штайнера (в 1923 году они пошли его слушать в Праге), и она мужу пишет: “Если Шт[айнер] не чувствует, что я (Психея!!!) в зале, – он не ясновидящий”. Так что если бы Мандельштам в этот момент говорил о небе, о соборах, о голубях, она написала бы: “Гуляла я тут по Кремлю с одним поэтом, говорил только о пейзаже, когда рядом шла я, как это возможно?!”
Это недовольство постфактум объясняется очень легко: Цветаева и здесь присутствует в обеих своих крайностях, где с одной стороны – невероятная интенсивность общения, а с другой – такая же жажда независимости.
Послушайте, я правдива
До вызова, до тоски.
Моя золотая грива
Не знает ничьей руки.
Мой дух – не смирён никем он.
Мы – души различных каст.
И мой неподкупный демон
Мне Вас полюбить не даст.
(“Я видела Вас три раза…”, 1914)
И это любовное письмо! Та же двойственность слышна в стихотворении, уже печально знаменитом, из новогоднего классического фильма: “Мне нравится, что Вы больны не мной…” (1915). Нет, нет, не нравится, вы должны быть больны именно мной! Это звучит из самого текста и разрешается в конце: “За то, что Вы – увы! – больны не мной, / За то, что я – увы! – больна не Вами”. Вот эта поэтическая тотальность у Ахматовой горделиво скрыта, а у Цветаевой – нет: весь мир должен быть у моих ног! И при этом постоянное напоминание о своей независимости: “Разлюбите меня все, разлюбите! / Стерегите не меня поутру! / Чтоб могла я спокойно выйти / Постоять на ветру”. Это честно. Действительно, “правдива до вызова, до тоски”.
В 1914 году студент Московского университета Сережа Эфрон пытается записаться добровольцем в армию, хотя нет ничего более неестественного, более враждебного ему, чем армия. Он делает все для того, чтобы обмануть медкомиссию, а медкомиссия видит предрасположенность к чахотке, видит следы поражения легких, и он получает единственную возможность пойти на фронт – санитаром. О его самоубийственной стратегии Цветаева писала в черновой тетради – то ли в наброске письма к нему, то ли в письме воображаемом: “Потому что Вы не можете, чтобы убивали других. Потому что Вы лев, отдающий львиную долю: жизнь – всем другим, зайцам и лисам. Потому что Вы беззаветны и самоохраной брезгуете, потому что «я» для Вас не важно, потому что я все это с первого часа знала!