Книга Путь Беньямина - Джей Парини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подозреваю, что мысль о самоубийстве зародилась у Беньямина еще в 1914 году, когда в начале войны покончил с собой его близкий друг Фриц Хейнле. Это был блестящий поэт. Его рыжие волосы были вечно растрепаны, а кожа отличалась необычайной белизной. Беньямин любил его. «Не знаю, что мне было дороже, – как-то сказал мне Беньямин, – сам он или его слова». Хейнле засиживался далеко за полночь в кафе, читая свои стихи всем, кто хотел слушать. Ему приходилось преодолевать заикание, но так мог бы говорить Демосфен, набравший полный рот камешков, – впечатление он производил необыкновенное.
Хейнле и его подруга Рика Зелигзон (длинноногая, белокурая германская красавица) заключили между собой договор о парном самоубийстве. Сделали они это – во всяком случае, так сказано в их записке – потому, что не хотели жить в мире, где одни люди убивают других во имя нравственности. «Безнравственность этой войны заразит всю страну», – написали они, обосновывая свое самоуничтожение. Это двойное самоубийство потрясло наш безмятежный берлинский кружок.
Сначала Беньямин из солидарности собирался присоединиться к немецкой молодежи, поддержавшей войну, и еще за несколько дней до гибели Хейнле записался добровольцем на службу, явившись в кавалерийские казармы на Белль-Альянс-штрассе[49]. Вечером того же дня он узнал о смерти Хейнле, и в один миг изменилось все. Он понял, что, какие бы смутные вопросы ни витали в атмосфере, война не способна дать на них ответы. Когда его известили, что на следующей неделе добровольцы должны пройти медицинское освидетельствование, он симулировал дрожательный паралич. Он тщательно отрепетировал трясучку, сопровождающую это заболевание, и ему удалось обвести военных врачей вокруг пальца. Ему велели явиться через год для переосвидетельствования.
На следующий год он воспользовался методом, который тогда практиковали многие из нашего круга, чтобы изобразить дрожь при параличе. Нужно было несколько дней подряд пить невыносимо крепкий черный кофе. Беньямин проделывал это в новом «Кафе дес Вестенс» на Курфюрстендамм, играя в карты (в «шестьдесят шесть» – популярную в нашей компании игру). От кофе начиналась одышка, тряслись руки, краснели глаза, в них двоилось, обычно становилась невнятной речь. Всю ночь перед переосвидетельствованием я просидел с Беньямином. Ко времени осмотра глаза у него в достаточной степени налились кровью, его хорошенько потряхивало, и врачи снова дали ему отсрочку. Меня, по правде говоря, беспокоило, не перестарался ли он: сердце у него бешено колотилось, он едва мог говорить. Возвращаясь домой после «неудачного» освидетельствования, он упал в трамвае, и ему понадобилось несколько дней, чтобы прийти в себя.
Для всех нас это было странное время. Шла война, школьные товарищи – и среди них добрые друзья – то и дело уходили на фронт, и большинство из них в первый же месяц попадали в списки убитых, раненых и пропавших без вести. Моего соседа и лучшего друга детства Фрица Мейнке разнесло в клочья пулеметными очередями во Франции, и, хотя мы уже давно близко не общались, я несколько дней просидел один у себя в комнате, уставившись в окно на донельзя безрадостное зимнее небо. Невозможно было уложить в голове это совершенно бессмысленное истребление миллионов молодых людей.
Пробыв все эти дни в полном одиночестве, я пришел в гости к Беньямину. То, как он повел себя, обескуражило меня.
– А чего ты ожидал? – спросил он. – Когда идет война, мужчины погибают.
– Фриц был совсем мальчик, – сказал я.
– Я согласен: это бесчеловечно. Никому не нравится, когда убивают детей. Но это война, и о чувствах нужно забыть. Как и все остальное, это конструкция человеческого ума, изменить тут ничего невозможно.
– Мы должны противостоять войне.
– Нет. Мы не должны участвовать в войне, но противостоять ей было бы бесполезно и глупо. История – это машина, и, если лишить ее топлива, в конце концов она остановится.
Мы заговорили о «Молодежном движении» и сошлись во мнении, что первоначальные идеи Густава Винекена предал сам Винекен, когда решил, что немецкой молодежи следует вовлечься в эту войну. Я настаивал (и продолжаю настаивать) на том, что «dulce et decorum pro patria mori»[50] – это чушь. Война бесповоротно уродует душу человека, извращает этические принципы. Немного поколебавшись, Беньямин принял мою точку зрения, хотя с полной определенностью этого сказать было нельзя. В нем всегда было что-то уклончивое, он ни с кем не соглашался до конца.
Но я был рад, когда 9 марта 1915 года он написал Винекену гневное письмо, в котором заявил о своем окончательном разрыве с «Молодежным движением». Он даже обвинил Винекена в «принесении молодых людей в жертву государству». При этом он все-таки поблагодарил его за то, что тот стал «первым человеком, показавшим мне, что такое духовная жизнь», и пообещал всегда быть верным этому духу. Ведь Винекен когда-то олицетворял для Беньямина избавление от буржуазного образа мыслей его родителей и их окружения. В основе идеологии «Молодежного движения», включившего школьную реформу в число своих главных задач, лежали идеалы свободы и самоопределения. Вначале я вполне сочувствовал его программе, задуманной как попытка критики немецкой имперской традиции образования, основанной на видении древнегреческой культуры, придававшем особое значение «гармонии» и «отваге».
В ту пору, когда Беньямин был в стане Винекена, он написал очаровательное эссе «Обучение и оценка», порицая в нем старую афинскую модель образования, перенимавшую «женоненавистническую и гомоэротическую греческую культуру Перикла – аристократическую и основанную на рабовладении». Он вовсю честил «темные мифы Эсхила». Проблема состояла в том, что сам Винекен, очевидно, был приверженцем авторитарного стиля руководства, ратуя за «добровольное подчинение выдвинувшему себя вождю». Конечно, он сам был таким вождем.
Всякий вождизм претил Беньямину, он предпочитал оставаться где-нибудь на обочине, куда не дотягивались руки влиятельных деятелей. В статье «Диалог о современной религиозности» он настаивал на необходимости «новой религии», которая «исходила бы от порабощенных». Писателей он тоже относил к невольникам, но таким, которые в конечном счете должны создать условия свободы для человечества. По Беньямину, писатель – это «всегда как бы еврей, чужак. Но от этого человека зависит наше грядущее спасение».
Я не был в этом уверен. Беньямин был до странности оторван от реальной жизни, особенно когда дело касалось политики и женщин. Неведение в вопросах политики в конце концов и убило его: он отказывался смотреть на историю в формах, не опосредованных языком. А незнание женщин делало его несчастным; правда, и оно было связано с его взглядом на историю. Он никогда не мог встретиться с женщиной лицом к лицу. Его сердечные дела часто прятались в безопасных пределах памяти и воображения, любовь земная всегда заканчивалась разочарованием. (Как, например, его отношения с Асей Лацис. Она, подобно алтарю, сияла где-то на краю его сознания. Спала она с ним всего несколько раз, и всегда это было полным фиаско. «Только Зевс может безнаказанно насиловать мир, – сказал он однажды. – А мы все должны признаваться в своих проступках маме и папе».)