Книга "Свеча горела…" Годы с Борисом Пастернаком - Ирина Емельянова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот я уже исписала неразборчивым почерком несколько листков, когда Семенов небрежным жестом взял один из них и с недовольной миной сказал:
– Не то вы пишете, не то! Вам надо просто написать, что вы действительно читали это произведение, что оно представляет собой клевету на советскую действительность. Вы прекрасно знаете – нам попадались некоторые страницы. И не стройте из себя дурочку. Вот, например, стихи «Магдалина», разве это стихи нашего поэта? К какой это эпохе относится? И потом, почему вы ни разу не сказали Пастернаку, что вы советская женщина, а не Магдалина и что просто неудобно посвящать любимой женщине стихи с таким названием?
– Почему вы решили, что они посвящены мне?
– Но это ясно, ведь мы же знаем об этом, так что вам запираться нечего! И вам надо говорить правду, это единственное, что может как-то облегчить вашу участь и участь Пастернака.
Недовольный моим изложением романа, Семенов начал перебирать лежавшие перед ним бумаги с какими-то стихами, записками, обрывками.
Так потянулись мои лубянские будни: оказалось, что будни бывают и в аду. Допросы продолжались почти каждую ночь. Я как-то держалась, потому что из-за моей беременности получала разрешение спать до обеда. Послеобеденный досуг (и он есть в аду) заполняли по-разному. То что-то мастерили при помощи иголки, сделанной из рыбьей кости, в которой проделывали ушко для нитки; то гладили платья, готовясь на допросы: смачивали их водой и сидели на них. А главное время занимали разговоры и чтение стихов.
Долго велись разговоры о каком-то страшном Дороне. Он будто бы считал своим долгом выносить драконовские приговоры по самым пустячным делам.
Иногда нашу жизнь разнообразили приходы новых заключенных. Вдруг входила женщина, крестилась и плакала; потом входила другая, начинала с проклятий: оказалось, нахватала пощечин от следователя на первом же допросе.
Во время бесчисленных ночей мы с Семеновым даже как-то привыкли друг к другу и стали разговаривать о поэзии вообще и Пастернака в частности. Я читала ему по памяти из «Лейтенанта Шмидта», и он говорил мне:
– Вот же мог писать ваш Пастернак! Вот видите, это вы его испортили! А теперь его со словарем надо читать, ведь непонятно, что такое, например, «нард» из «Магдалины»:
Что это такое, интересно?
Я ответила дерзко, что не обязана ему объяснять, но затем все же пыталась растолковать, что нард – это пахучее вещество из корневищ ароматических растений (потом Б.Л. нард заменил на благовонное масло миро: Обмываю миром из ведерка / Я стопы пречистые твои).
Как-то, перепутав Магдалину с Мадонной, Семенов спросил:
– Ну что вы Магдалиной представляетесь? Уморили двух мужей, честных коммунистов, а теперь бледнеете, когда об этом подлеце разговор идет, а он ест русский хлеб и сало и садится за английский стол!
Мне так надоело это пресловутое сало, что я с досадой пыталась объяснить, что это сало все же окуплено и «Лейтенантом Шмидтом», и даже Шекспиром и Гёте.
В другой раз Семенов начал сомневаться в моей любви к Б.Л.
– Ну что у вас общего, – раздраженно спрашивал он, – не поверю я, что вы, русская женщина, могли любить по-настоящему этого старого еврея; вероятно, какой-то расчет тут был! Я же видел его, не могли вы его любить. Просто гипноз какой-то! Кости гремят, чудовище. Ясно – у вас расчет.
И еще один ход:
– Пусть ваш Пастернак напишет что-нибудь подходящее, и родина его оценит.
А я вспомнила тех, кто, хоть и пытался написать «подходящее», так никогда и не вернулся: Осип Мандельштам, Исаак Бабель, Тициан Табидзе, Егише Чаренц, Павел Васильев, Борис Корнилов, Иван Катаев, Бенедикт Лившиц, Бруно Ясенский… сколько их еще – «замученных живьем», застреленных, превратившихся в «погостный перегной»?
Однажды, когда во время допроса в железные ворота раздался громкий стук, Семенов с улыбкой обратился ко мне:
– Слышите? Вот это Пастернак ломится сюда! Ну ничего, скоро он сюда достучится…
Я и сейчас не представляю себе, чтобы Семенов не понимал всей абсурдности моего дела. Возможно, он учитывал и то, что имя Пастернака и полное отсутствие моей вины делали вероятным мое сравнительно скорое освобождение. Быть может, именно поэтому он не был со мной груб, как следователи моих товарок по камере. С его соизволения мне выдали для чтения среди других редких книг однотомник Пастернака. Похоже, что он позаботился и о том, чтобы эту книгу оставили у меня до конца моего пребывания на Лубянке.
Медленно, неумолимо шли мои будни во внутренней тюрьме Лубянки, пока следствие не перевалило за полугодичный срок, с самого начала обещанный мне Семеновым.
И вот однажды на допросе появился третий человек. Это был другой следователь, при котором Семенов вел себя со мной гораздо резче обычного. Он мне сказал:
– Ну вот, вы так часто просили о свидании, и мы сейчас вам его даем; приготовьтесь к свиданию с Пастернаком!
У меня все внутри похолодело, и вместе с тем меня охватила необычайная радость – я даже забыла, что увижу Борю в таком состоянии – арестованного (тогда я была уверена в этом), униженного, наверное измученного. И все же мне казалось, что будет большим счастьем, что я его обниму, найду в себе силы сказать ему какие-то нежные, ободряющие слова…
Оба следователя подписали бумажку, выписали пропуск, вручили его конвоиру, и я вышла вместе с ним, прямо шатаясь от счастья. Меня усадили в темный «воронок» и куда-то повезли (как говорили потом – на областную Лубянку, хотя я не знаю точно). А затем началось длительное хождение по бесконечным незнакомым коридорам. То и дело встречались лестницы – вверх, но чаще – все вниз и вниз. Это тоже, видно, был один из приемов изнурить человека, лишить его воли сопротивляться.
Между тем стало ясно, что ведут меня куда-то в подвал. Когда я уже окончательно была измучена, меня вдруг втолкнули в дверь и захлопнули ее напрочь с каким-то могильным железным лязгом. Я со страхом обернулась, но никого не было. Когда глаза привыкли к полумгле, я увидела известковый пол с лужами воды, покрытые цинком столы, на них – укрытые кусками серого брезента неподвижные чьи-то тела.
Специфический, сладкий запах морга. Трупы… Один из них, значит, и есть мой любимый!
Я опустилась на известковый пол; ноги мои при этом оказались в луже, но я ничего не замечала. И, как ни странно, вдруг прониклась полным спокойствием. Почему-то, как будто Бог мне внушил, я поняла, что все это – страшная инсценировка, что Бори здесь не может быть.