Книга Мангушев и молния - Александр Покровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Волга, Волга, – в тихом неторопливом восторге шептал Мангушев, – Волга – хозяйка и живет она с приживалками и терпит она своих приживалок – все эти деревья, берега, дома, отмели – только до времени, только до случая, захочет – разбросает всех, а на излучине, с холма, когда река во все стороны, когда великий простор открывается вдруг, когда повернулся и – река, река со всех сторон и ты над ней, и обрыв, расстрелянный ласточками, – он уже мысленно взирал на все с высоты птичьего полета – и восторг, словно порыв ветра, и хочется бросится вниз, а на горизонте, должно быть, встают синие горы. Какие просторы! Всепоглощающие. Просторы, знаете ли, бескрайние!.
Мангушеву почудилось, что он слышит внутри себя баритон из какой-нибудь радиоповести, до того внутри его все это было строго и стройно, а потом все это стихло и он подумал, что все-таки бескрайние просторы всегда располагали к хамству, и в тот же миг получил этому подтверждение.
– Гандоны плывут! – раздалось у уха, и Мангушев, обернувшись, увидел типично славное, если так можно выразиться, специфически мужицкое лицо.
Нет! Наш человек обречен на общение. Можно бежать хоть до горизонта, несмотря на просторы, но тебя все равно найдут, настигнут и будут общаться. Уединение невозможно.
– Что?
– «Что-что!» Гандоны, говорю, плывут!
В воде под перилами, покачиваясь, ободками вверх, меланхолично и расслабленно опадая своей протяженной частью, пошевеливаясь, словно пожевывая добычу, этакими медузами, плыли два резиновых изделия, которые на Руси часто называют по имени их создателя.
– Всю реку скоро засерят! – продолжал тем временем новый собеседник Мангушева. – Ну, поебся ты, ну и выбрось это дело в бачок. Зачем же в реку? Правильно я говорю?
Мангушев кивнул.
– Ну! Это я однажды вышел! Утром! Я тогда на дебаркадере работал. Ну! И по всей реке! Ну, поебся! Ну, зачем же в реку?!..
Мангушев не успел представить себе утро-тишь-слюдяную воду, а по ней до горизонта, ободками вверх, опадая своей протяженной частью… От столь умиляющих видений его спас зов подходящего катерка. Нужно было торопиться, и он подхватил свои вещи, и его славный собеседник тоже подхватил, и устремились они на катерок.
Народу набралось очень много. Несмотря на понедельник, все шли и шли и набивались стоймя, и Мангушев с беспокойством оглядывался по сторонам: ему не хотелось встретить знакомых, а то придется пойти с ними и конец всей затее.
Знакомых, слава Богу, не было, и все уже стояли плотно, и вязкий телесный запах столбом поднимался откуда-то с пола.
Мангушеву как-то трудно было сразу сообразить, отчего это запах поднимается столбом, как-то было не до того, его прижали, кто-то кричал: «Да не напирай, твою мать!» – кто-то поднял высоко над собой, как ребенка, трехлитровую банку с пивом, и кто-то рядом, увидев пиво, принялся рассуждать, что пиво теперь – дерьмо, одна вода, вот взял он недавно вот так же три литра – и одна вода; справа беседовали о политике, дыша ему в ухо, в прижатом состоянии, говорили, что на таких просторах такая огромная держава не может не гнить.
– Это ж диплодок! У него ж пятнадцать хвостов! Он пока повернется! А головка-то маленькая, необразованная и без мозгов! – и еще прибавляли: – Эти пятнадцать республик, мать их, как пятнадцать котов, а попробуй, удержи в руках пятнадцать котов.
Тут же рядом удовлетворенно поминалась вчерашняя драка:
– Это Вовчик-то! Да где ему: два мосла и кружка крови!
И Мангушев подумал: «Как все-таки мне чуждо все социальное».
А потом все утихли и стояли с неподвижными лицами, складки на лицах ослабли, повисли, словно драпировка в театре, да так и застыли, замерли, и Мангушеву из-за этой неподвижности вдруг почудилось, что все эти люди неожиданно стали похожи на мягких кукол в кукольной мастерской, где они висят плотными рядами.
«Такие куклы со звуком. Дерни за ниточку и отзовутся в нужной тональности», – сказал он чуть ли не вслух, а потом подумал, что, скорее всего, звук у них обитает где-то в глубине и дергать ни за что не нужно, надо только нажать на грудную клетку, и пальцы мягко провалятся, уйдут в ее податливую глубину и там обязательно натолкнутся на гуттаперчевый выступ, виновный в этом горестном всхлипывании.
Наш Мангушев, пребывая на палубе катерка в зажатом состоянии, не осознавая всего до конца, видимо все же испытывал самую натуральную тоску по живым человеческим эмоциям; выражаясь высоким слогом, он тяготел к оттенкам, так сказать, души, перенесенным на лица, ведь именно эти, скажем так, оттенки говорят о жизни сознания, о менталитете говорят – вспомнил он это новое словцо – и именно они делают лицо человеческим.
Мангушев недолго испытывал нежную тоску по живым эмоциям – всего несколько секунд – нет, нет, нет, никакого лица с эмоциями он вдруг ни с того ни с сего не увидел, нет, исключено, просто причалили, а потом его прижали так, что он сказал французское слово «терибль», случайно застрявшее со школы и означавшее «кошмар», а потом выбирались на пирс по хлипким сходням и он, в миг забывший свои страдания по поводу поиска признаков человечности, выбирался тоже и волновался уже по совершенно иному поводу: как бы не заняли его укромное место там далеко на конце песчаной косы, ведь он уже мысленно так его обжил.
Но вот он уже на причале и вот он уже на берегу, и скинул он уже свои светлые полукеды и стянул носки, и отправился по плотному мокрому песку у самой воды, чтобы добраться до того самого места. Дорога была не близкой, и все волнения из-за монотонности передвижения оставили его на какое-то время, и он снова стал наблюдать, и, наблюдая, он еще раз получил возможность убедиться в несовершенстве человеческих фигур.
«Мужское уродство в отличие от женского еще как-то можно пережить – грезилось ему – на фоне того, что сам ты строен».
В подтверждение этого две женщины шли, словно вставшие вертикально гусеницы-многорядки – так много на них было тряских складок, и потом они как-то все были очень плохо сделаны, как-то с детства нехорошо.