Книга Свет вчерашний - Анна Александровна Караваева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Павел Петрович, выслушав это, понимающе кивнул, а потом произнес с доброй и многозначительной улыбкой:
— Талантлив парень, талантлив по-настоящему. Было бы только здоровье, а победа у него впереди.
Довелось мне еще несколько раз встречаться с Бажовым, когда он приезжал на сессии Верховного Совета СССР. В перерывах между заседаниями Верховного Совета, он непременно заходил в Союз писателей — и всегда по поводу важных и насущных вопросов для писателей Свердловской области. Не помню случая, когда бы Бажов не знал, кто из писателей-уральцев над чем работает и какие произведения скоро выйдут в свет. В один из приездов Павла Петровича в Москву в конце сороковых годов все беседовавшие с ним в тот день обратили внимание на его болезненный вид и странный, мутный взгляд. Он устало щурился, прикрывая глаза рукой. На вопросы, что с ним, почему он так дурно выглядит, Павел Петрович отвечал нехотя:
— Да ничего особенного, нездоровится немного… ну и глаза что-то…
Это «что-то», как потом выяснилось, была болезнь сетчатки, грозившая зрению тяжелыми последствиями. Однако сам Павел Петрович относился к своей болезни без особого беспокойства.
— Павел Петрович, дорогой, да вам надо лечь в глазную больницу, ведь в Москве у нас есть замечательные офтальмологи, — говорили ему.
— В больницу только попади, время так мимо тебя и побежит, — отшучивался он. — Нам, старикам, и такого зрения хватит.
На своем юбилейном вечере в Центральном Доме литераторов Павел Петрович был оживлен и будто весь светился сердечной радостью: его, автора чудесной «Малахитовой шкатулки», государственного деятеля, собралась поздравить литературная общественность, писатели, родные, друзья, литературная молодежь. Помню, как понравилась всем заключительная речь юбиляра: только в словах благодарности всем пришедшим на его праздник Бажов сказал очень скупо о себе, а в основном он говорил о советской литературе, о неиссякаемой силе ее идей, о жизненной правде ее образов, о благородных и ответственных перед народом задачах передового художника, неутомимого борца за мир во всем мире, советского писателя.
— Крепок еще старик! — говорили в тот вечер, и уж конечно никому не пришло в голову, что эта встреча писателя с собратьями по перу и с читателями — одна из последних. Уж таков этот неписаный закон литературной жизни: человек цветущей творческой силы представляется нам и физически крепким. Известие о тяжелой болезни Павла Петровича поразило меня. Несколько раз я хотела пойти к нашему Бажову, но посетить Павла Петровича так и не удалось. Врачи явно неодобрительно смотрели на посещения больного: «Павел Петрович слаб, очень просим не беспокоить его». Много, наверно, дружеских, теплых приветов передавали Бажову в те дни. Однажды во время лечебной процедуры я услышала разговор двух медицинских сестер, которые с искренней печалью говорили о Павле Петровиче, что он «очень, очень плох».
Прошло два-три дня, и мы простились с Павлом Петровичем навсегда.
Воспоминания о большом художнике слова, чьи жизнь и творчество были так органично связаны с бытием советского народа, всегда для меня связаны не только с чувством печали об ушедшем, но и с чувством горечи и недовольства: общаясь с человеком при жизни, мы все-таки мало и бегло откладываем в памяти, многое помнится неточно, бледно, а то и просто теряется. Однако самое главное остается: душевное уважение и любовь к творческой личности писателя, к патриотическому труду его жизни для блага нашей великой родины и советского народа.
1951
МАТЭ ЗАЛКА
Весной 1928 года на Первом съезде пролетарских писателей ко мне подошел во время перерыва небольшого роста плотный человек в сером костюме. Мы познакомились. Имя его мне было незнакомо — Матэ Залка.
Он свободно говорил по-русски. Манера мягко произносить некоторые гласные и согласные и легонькая путаница в ударениях выдавали в нем иностранца.
— Я венгерец, — ответил он на мой вопрос. — Венгерские танцы Брамса… тра-ла-ла… знаете?
И он мальчишески весело расхохотался. Моя догадка, что Матэ Залка был военнопленным в России в империалистическую войну, оказалась правильной: он попал в плен в 1916 году.
— Благодаря этому и стал потом человеком, — добавил он, быстро сменив шутливый тон на задумчивый и серьезный.
В такие минуты черты его лица становились жестче, голубые глаза темнели — и тогда думалось, что этот жизнерадостный человек пережил немало потрясений. Но сила жизни, здоровье, крепкая, добротная скроенность его внешнего, а также, как вскоре я решила, и внутреннего облика чувствовались особенно ярко в каждом его слове и жесте. Кроме этих черт мне сразу понравилась в Матэ Залке прямота его высказываний. Прямота, которая исходит прежде всего из своего внутреннего убеждения и потому выражает себя ясно и определенно. Эту подлинно большевистскую черту характера Залки нетрудно было заметить во время нескольких разговоров с ним на съезде. Однажды на съезде выступил Панаит Истрати, которого тогда считали другом Советского Союза. Большеносый, с крупными рябинами на тощем темном лице, худой, узкоплечий человек метался на трибуне, выкрикивая по-французски декламационно-звонкие фразы.
В комнату, где у окна мы разговаривали с Матэ Залкой, вошел Истрати, окруженный интервьюерами и жаждущими познакомиться с ним. Глаза его блуждали, как у одержимого. Он лихорадочно вытирал пот со лба, с утиного носа, с темных своих щек.
— Истерик! — кратко сказал Матэ Залка. — Он мне совсем не нравится, не желаю даже и знакомиться с ним.
С досадой и иронией, а потом все более недобрым тоном он заговорил о романах «этого гостя»:
— Как о нем подняли слишком много шуму, так и все герои его больше шумят, чем делают. На таких людей надеяться никак нельзя. Бои между пролетариатом и буржуазией все усиливаются на Западе, и чем ближе «последний и решительный бой» между ними, тем определеннее, точнее, конкретнее должен проявлять писатель свои политические симпатии. Или за тех, или за этих! — закончил он, решительно рассекая воздух небольшой сильной рукой. — Тогда ясно видно, с кем имеешь дело.
Вспоминается мне и еще несколько очень характерных для Матэ Залки высказываний, которые относятся к тем же съездовским дням. Тогда как-то уж слишком крикливо, с треском и шумом фейерверка, поднималась слава одного молодого драматурга. Конечно, он был талантлив, но, как потом многие говорили, слишком любил пользоваться «конъюнктурными обстоятельствами». Доверчивая зеленая молодежь стайками ходила за ним. А он, глядя поверх наивных голов, поучал их небрежно, непререкаемо, уверенный в том, что каждое его слово будут ловить на лету. Я спросила, кто это. Залка с чуть заметной насмешкой ответил:
— А… этот? Недавно делал сценарии для кино, а теперь преславный, —