Книга Таков мой век - Зинаида Шаховская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следует ли думать, что только коммунистический режим способен изменить облик мира? Достаточно было того, чтобы революционные преобразования не являлись левоэкстремистскими, как весь мир, в том числе и Соединенные Штаты, начинал кричать о фашизме. Понятия «левые» и «правые» режимы полностью утратили свое значение. Существуют только эффективные и неэффективные социальные системы. Греции в 1946 году нужна была не революция, а дисциплина.
Я кропотливо занималась сбором информации, опросила большое число приверженцев обоих лагерей. Сторонники коммунистов мне рассказывали о жестокости правительства, о тяжелых условиях содержания в тюрьмах и лагерях (ссылки на остров Ярое начались только в 1947 году); их противники вспоминали пытки и издевательства в дни господства коммунистов в Афинах, жертвами которых стали не только идеологические противники, но и аполитичная буржуазия. Мне поведали об убийстве известной греческой актрисы (которой коммунисты выкололи глаза), о грабежах частных лиц. Я верила и тем, и другим, поскольку с близкого расстояния уже видела русскую революцию. Но никакая диктатура, никакой террор не длился столько времени, сколько существовал советский коммунизм. К этому времени он насчитывал тридцать лет, и все эти годы жестокие преследования не прекращались ни на один день. Постоянному террору я предпочла бы кратковременные репрессии. Ссылка на остров Ярое не была более ужасной, чем лагеря в Сибири или подвалы Чека. Западная пресса мало писала о них, она всегда слепа на «правый глаз».
Но в Афинах я все-таки имела возможность встречаться с разными по своим убеждениям людьми. Я не видела трусов, боявшихся открыто высказывать самую крайнюю точку зрения в общественных местах и при свидетелях. Газеты не проводили единой политической линии, придерживались различных направлений, критика правительства была обычным делом. Во время сбора информации за мной не было слежки, никого не интересовала политическая направленность моей газеты. В моих передвижениях по Греции я себя чувствовала столь же свободно, как и во Франции.
Греки, как и французы, склонны к абстрактным спекулятивным умозаключениям, но им более, чем французам, присущ дух деятельной мысли. Улица — это Форум. Здесь спорят и сытые, и голодные. В книжных магазинчиках я встречала писателей, поэтов и художников, которые страстно рассуждали о современном искусстве, о политике…
Мне удалось завязать дружеские отношения. Художник Иоанн Царухис спросил меня, не хочу ли я познакомиться с великим художником.
Еще бы! Он отвел меня в подвал близ ночного кабаре. Это была не мастерская, а настоящая пещера. Но когда я пересекла ее порог, перед моими глазами, будто удар кулака в лицо, вспыхнула живопись, неистовая по форме, цвету и движению.
Живые, злобные, кипящие — все эти эпитеты годятся для работ Никоса Енганопулоса. Его работы шокировали, разжигали, как красная тряпка матадора приводит в бешенство быка. Он встретил меня как врага, и это стало началом нашей дружбы. Дружбы на многие годы, хотя больше я никогда с ним не виделась.
«В своей реальности он режет по живому», — сказал об Енганопулосе Поль Элюар, а другой его друг, — что «он ни поэт, ни художник, а пламя».
Никос Енганопулос родился в Константинополе в 1910 году, как художник сформировался в Афинской академии. Жил в Париже, Мане считал самым лучшим художником, а Сальвадора Дали — самым плохим. Он первым из людей моего поколения определил Пикассо как «минувшее прошлое». Парадоксы и проклятия изливались из его рта, как поток лавы.
«Я более великий художник, чем Пикассо. Во-первых, потому что я грек, а он испанец, и, во-вторых, потому, что он пишет для всего мира, а я только для одного себя».
Анархист, сочувствующий коммунистам, Никос Енганопулос без разбора проклинал всех и вся, но меня вдруг прекратил ругать и раздобрился.
«Почему вы меня так плохо встречаете?» Он погрустнел. «Сначала я думал, что вы буржуа, но потом понял, что вы еще менее буржуазны, чем я. Ведь буржуазия — племя особое, как и коммунисты, и с особой моралью».
С тех пор, как я переступила порог пещеры, где Никос Енганопулос яростно жил в своих мечтах и гневе, прошло двадцать пять лет, но когда я вспоминаю Грецию, то вижу его — живое олицетворение страны. «Мы будем биться до тех пор, пока не останется хотя бы два грека в мире», — говорил он.
В Афинах, во французской библиотеке я познакомилась с двумя молодыми друзьями, выходцами из бедной среды. Базилиос, работавший в библиотеке, говорил по-французски, а его товарищ Анжел, французского не знавший, служил на Королевском флоте. Первому было семнадцать, второму восемнадцать лет.
Базилиос, красивый блондин, болел туберкулезом, его друг был смуглым, коренастым здоровяком. В их компании я была на представлении театра «Карагёз».
Карагёз — герой народного эпоса — храбрец и авантюрист, в некотором смысле похож на Тиля Уленшпигеля греческого фольклора, который порой превращается даже в христианского проповедника.
Театр «Карагёз» основал в 60-е годы XIX века в Пире константинопольский грек Врахалис. С тех пор соперничающие театральные труппы, каждая на свой манер, представляют этого потешного героя. Мужчины, дети и женщины приходят сюда толпами.
Вся история Греции от Александра Великого до войны за независимость, все ее трагические и комические события разыгрываются в этом театре.
Первоначально «Карагёз» возник в Турции на основе исламской культуры, запрещавшей изображение живых существ. Позже в Греции он превратился в театр марионеток, где используется также техника театра теней. Картонные марионетки, сшитые из кожи куклы, многолики. А персонажи — традиционны: Хадж Айат — мудрец, Зейбег — смельчак, Баба — шут.
Мы расположились на жестких скамейках среди пьющих кофе рабочих и детворы. Какое представление! Слева шалаш, справа дворец. Мученик-христианин готовится умереть, но с небес в свете бенгальских огней спускается ангел и уносит мученика во дворец. Перед сценой четверо музыкантов, как бы подчеркивая трагизм событий, исполняют душераздирающую музыку. Карагёз с огромным носом, в широких шароварах сменяет мученика и начинает глумиться над сильными мира сего. Каждую выходку шута сопровождает взрыв смеха. Страдания мученика — вздохи. Схватки героев — сжатые кулачки детей.
Над нами, словно блестки на черном бархате Афинской ночи, мерцали яркие звезды. В другую, тоже ясную ночь, девушка пела «Песню Кацадониса». Ее звали Ника — победа. Когда ей было пятнадцать, она уже сражалась в рядах партизан.
«Каждое поколение греков должно вести свою битву», — сказала она, переводя на английский слова песни:
Грустно жить в странах, где забыт родной фольклор, где народ не знает своего прошлого и живет лишь настоящим.
Я долго бродила по замечательному музею Бенаки, в нем можно проследить всю многовековую историю Греции. Никто не нарушал моего одиночества среди амфор времен Перикла, византийских кубков и прекрасных икон. Я прощалась с Грецией. Вечером мы с Базилем и Анжелом отправились в ресторанчик на побережье. Стол стоял прямо на земле. Над нашими головами, словно шатер, распростерлось аттическое небо. Чувствовалось дыхание моря, и я, непонятно почему, подумала, что легче всего умирать в Греции, — вечность мира здесь так очевидна…