Книга Приглашение в зенит - Георгий Гуревич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Путевку достал, пошел, как полагается, за справкой о том, что гр. Немчинову К. К., 19… года рождения (т. е. мне) не противопоказано пребывание… Посидел в очереди у одного врача, другого, третьего… А четвертый, поджав губы с видом укоризненно осуждающим, покачав головой, произнес:
— Вам надо ложиться на операцию, и немедленно.
Я бурно протестовал. Я требовал отсрочку, я настаивал на отсрочке. Я уверял, что после горячего песочка и соленой волны я запросто выдержу пять операций. Более того, все у меня пройдет само собой от песочка, все смоет морская волна. Врач качал головой, ни тени улыбки я не мог отыскать в его сжатых губах.
— Немедленно! — твердил он.
Так я оказался в совершенно другом мире, непривычном для меня, непонятном и неприятном.
До того почти сорок лет я был уважаемым человеком, научным работником, младшим, старшим, потом начальником лаборатории. Меня называли только по имени–отчеству, студенты–практиканты искательно заглядывали мне в глаза, выпрашивая зачет. Со мной считались, мое мнение спрашивали на совещаниях, на мои статьи ссылались, цитировали их с указанием страницы. Здесь же, в этом новом мире, я стал рядовым, со званием “больной”, без имени и без отчества. У меня оказалось начальство, строгое, чаще недовольное, склонное выговор делать за каждую мелкую провинность, ворчливое начальство по имени “сестры”. Ворчало оно потому, вероятно, что работа была грязная, а зарплата мизерная, единственное достоинство было в возможности помыкать нами — “больными” то есть. Мы льстили сестрам, мы подлаживались к ним, мы вынуждены были изучать их достоинства и недостатки. Мы знали, которая заставит ждать полчаса, а какая удовлетворится десятью минутами, какая колет легко, а после которой полчаса будешь охать, какая гордо промолчит на твою просьбу, а какая еще и обругает унизительно. Ничего не поделаешь, в такую категорию я записался: больной — личность зависимая, беспомощная, вроде ребенка–несмышленыша. При взрослых чужих, не при родителях. Над сестрами же, где‑то очень высоко, витали еще врачи, существа изрекающие и непререкаемые. Они определяли судьбу и режим. Спорить с ними разрешалось, но не имело смысла, потому что они знали обо мне нечто таинственное на латинской абракадабре из совершенно секретной папки по имени “история болезни”.
Хотя предполагалось, что я ничего не делаю, полеживаю себе, но у меня накапливались обязанности, довольно многочисленные, назывались они “анализы” и “процедуры”. Я должен был сдавать кровь и всякое такое прочее через день, кроме того, ходить на рентген, просвечивание, ультразвук, томографию, осмотры, консультации, естественно, всякий раз посидеть в очереди часок, должен был еще обогреваться, облучаться, класть компрессы, менять перевязки… мало ли что еще. Так что, в общем, я был занят делом с раннего утра и до вечера, и наивные мои планы начать “труд”, лежа на больничной койке, рассыпались прахом.
Кроме того, я же не один был в палате. У меня были соседи — четверо, и не могу пожаловаться, не склочники, люди как люди, такие же больные. Один из них, шофер в прежней здоровой жизни, очень любил поговорить, а рассказывал он в основном, как он добыл, увел, унес, реже вырастил или выловил и так превкусно приготовил карасей, или поросеночка, или горячие блины с ледяной сметаной из погреба, или солененькие огурчики с травами. На фоне жидкой овсяной каши, которую нам давали в обед, это звучало увлекательно. “Поллитровочку бы к такой закуси”, — вторил его сосед, вспоминая, где, как и когда он прихватил заманчивую дозу. Третий не был ни обжорой, ни пьяницей, зато он принадлежал к категории истовых пациентов: не скупясь на подробности, он многословно докладывал обо всех своих физиологических отправлениях и постоянно жаловался, что его плохо лечат: мало дают лекарств, инъекций и процедур; у сестер выпрашивал лишнюю таблетку и к другим врачам ходил советоваться, надеясь уличить в противоречии. Уличал, конечно. Четвертый же был молчаливым и самым культурным, и он (горе мое!) не выключал радио ни на минуту с семи утра и до отбоя.
Какая там научная работа!
Потом, как и обещали, мне сделали операцию, легкую, с точки зрения медицины, под местным наркозом. Так что острой боли я не чувствовал, только ощущал, как скребут что‑то, тянут, тычут, да слышал реплики хирурга: “Ассистента мне, не управлюсь же. Да где же ассистент? Глубже возьму на всякий случай. Да держите же ему руки и ноги…”
И прочее в таком духе.
И снова были анализы–анализы–анализы и процедуры–процедуры. Но в общем мне становилось все хуже и хуже. Пришел я в больницу на своих ногах, а теперь с койки сползал еле–еле. Какие там научные теории? Ни о чем я не думал. Дремать хотелось только… и теперь даже не очень мешали разговоры о поросеночке с хреном и злодеях–медиках, которые экономят рецепты с печатью для “своих” больных. Даже и визиты родных раздражали. У жены такой растерянный вид, а у детей — нетерпеливый. Ну и пусть уходят в свою живую жизнь!
Ничего не помогало мне. Казалось, сидит в теле кто‑то упрямый и злонамеренный, выхолащивает лекарства, пакостит наперекор врачам.
Снова назначили меня на операцию, на каталке перевезли в другую комнату с грозным названием “реанимация”, что означает “оживление”. На самом деле там не оживляют, просто держат серьезных больных перед операцией и после для лучшего наблюдения. Там уж дежурство врачей круглосуточно, и сестру не надо разыскивать по всему этажу.
В пятницу меня туда перекатили, операцию назначили на понедельник, а вот в ночь под воскресенье стало мне худо, совсем худо.
Очень тошно было. Тошнило, как с перепоя, и желудок все давил вверх, будто выбросить что‑то хотел, но не выбрасывал, только дышать мешал. Единственное занятие осталось мне на этом свете — дышать: воздух всасывать и выталкивать. Но это была тяжелая работа, она требовала напряжения и то не получалась как следует: собравшись с силами, надышу–надышу–надышу поспешно, потом отдыхаю, дух перевожу, снова сил набираюсь.
— Чейн–Стоксовское, — услышал я голос врача.
— Агония? — переспросила сестра. И добавила: — Пульс как ниточка.
— Камфору! И скорее! — распорядился врач.
Я эти слова слышал, но не очень понимал, я был сосредоточенно погружен в процесс дыхания. И не видел ничего. Мутное стекло стояло перед глазами, серовато–зеленое, цвета вылинявшей гимнастерки. Противно было смотреть в эту зеленую муть, я закрыл глаза.
И увидел:
Девушку, очень юную, ясноглазую, с румяными от мороза, по–детски налитыми щечками. Чей‑то палец указывает ей графу: “Вот здесь распишитесь, невеста”.
Девушка смущенно хихикает. Так удивительно, непривычно и лестно называться невестой.
Другая рука, короткопалая, с простеньким обручальным кольцом, подсовывает четвертушечку бумаги. Слева: “Слушали”; справа: “Постановили”. Постановили: “Исправительно–трудовые работы сроком на…”
Но я ни в чем не виноват.
Распишитесь, что читали.
Уткнулся в бороду, мокрую от слез.