Книга История Древнего мира. От истоков цивилизации до падения Рима - Сьюзен Уайс Бауэр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Все тряслось и до того много дней – обычное дело в Кампанье, и не было причины для паники. Но той ночью тряска резко усилилась, люди решили, что это уже сдвиг, а не просто дрожь… Но вот начался день, с неуверенной, ленивой зарей. Все здания вокруг нас тряслись. Мы на улице, но пространство совсем маленькое, и мы боимся, почти уверены, что грядет крах. Наконец, мы решили покинуть город; Ошеломленная толпа следует за нами, предпочтя наш план собственному (вот что считается мудростью во время паники). Их число так велико, что отход замедляется, а затем они несутся мимо нас. Один раз мы останавливаемся, но только когда здания остаются позади нас. Много странных вещей происходило с нами там, и мы много чего боялись. Тележки, которые доставили нам по заказу, ползли в противоположном направлении, хотя земля была абсолютно плоской, они не стояли на месте, даже когда колеса заложили камнями. Кроме того, казалось, будто море высохло, будто трясущаяся земля оттолкнула его назад. Линия берега отодвинулась назад, и много морских обитателей осталось на песке. Позади нас сгустились пугающие темные облака, разрываемые крутящимися и мечущимися молниями, открывая громадные фигуры пламени, Они были похожи на молнии, но больше… Вскоре облака расползлись до края земли и покрыли море…
Теперь появилась пыль, пока не густая. Я оглянулся: позади нас грозно разрасталось плотное облако, следуя за нами, как несется волна наводнения по земле. „Давайте свернем в сторону, пока можем еще что-то видеть, чтобы нас не сбила на улице и не раздавила толпа наших сопровождающих”. Мы едва успели присесть, когда навалилась темнота, похожая на безлунную или облачную ночь, но еще больше похожая на темноту закрытых и не освещенных комнат. Слышны были стоны женщин, дети плакали, мужчины кричали. Некоторые звали родителей, другие детей или супруга; узнать друг друга можно было только по голосам…
Посветлело, хотя было не похоже на возвращение дня, то был отсвет приближающегося пламени. Сам огонь остановился на некотором расстоянии, но темень и пепел навалились снова с огромной тяжестью. Мы вскочили и снова, и снова отряхивали пепел, иначе нас бы покрыло им целиком и раздавило бы его весом. Я мог бы похвастаться, что не издал ни стона в такой опасной ситуации, ни одного трусливого слова, я считал, что погибаю со всем миром, и мир погибает вместе со мной».2
Те, кто не покинул город, были погребены под двадцатью пятью футами пепла или задохнулись от жара и газов. Более двух тысяч человек погибло в одну ночь.
Тит послал из Рима помощь пострадавшим и сам посетил место, как только исчезла опасность. Он находился в Помпеях второй раз, проверяя, что еще можно сделать для облегчения положения, когда в Риме начался маленький пожар и в результате сгорел огромный район города. А по пятам огня пришла эпидемия, которая очистила перенаселенные хижины вокруг бывшего города, убивая людей десятками.
В 81 году, все еще борясь с последствиями бед, Тит слег с лихорадкой и умер в возрасте сорока двух лет. Он был принцепсом Рима менее трех лет, и все три года были ужасными. Вероятно, лихорадка стала для него освобождением.
По смерти Тита его брат Домициан был объявлен преторианской гвардией императором – и неизбежно утвержден Сенатом как принцепс двадцатью четырьмя часами позднее. Домициан никогда не был любимцем отца; какие бы внутренние сомнения в нем это не вызывало, он сразу же начал действовать как император по отношению к Риму, абсолютно не считаясь с Сенатом.
Это не обязательно было плохо. Светоний говорит, что его жестокость в основном проявлялась в интересах закона и порядка.
«Он скрупулезно и сознательно администрировал справедливость. Он убирал присяжных, которые принимали взятки, вместе со всеми их коллегами… Он так старался сдерживать городских чиновников и правителей провинций, что они скоро стали более честными и справедливыми».
Домициан также строго следил за общественной моралью: «Он изгнал бывшего квестора из Сената, потому что тот предавался игре и танцам», – замечает Светоний. Он сделал для проституток незаконным получение наследства, а когда обнаружил, что одна из девственниц-весталок на деле имела многочисленные любовные связи, то объявил, что будет назначено традиционное наказание. Ее закопали живой, а ее любовников публично «забили насмерть прутьями».3
Все это было совершенно законно, хотя и жестоко. Домициан не был склонен выказывать милосердие; он действительно воспринимал свою власть очень серьезно. Вскоре после вступления во власть он принял титул dominus et dues, что примерно значит «господин и бог», и приказал, чтобы все официальные письма имели шапку: «Наш Господин и наш Бог велит, чтобы было сделано…». «И отсюда пошел обычай, – добавляет Светоний, – впредь адресоваться к нему так же и в письменной форме, и в разговорной».4
В отличие от Калигулы Домициан имел вполне здравый рассудок и не апеллировал к своей божественности, чтобы нарушать закон. Это скрупулезное следование законам охраняла властителя от народной ярости, которая ранее убила злоупотреблявших властью принцепсов. Сенат не устраивал никаких длительных дискуссий; преторианская гвардия тоже не проявляла недовольства.
Но, оглядываясь назад, мы видим, что именно с принятием этого титула, dominus et dues, приятная всем маска республиканского правления была сброшена окончательно. Даже самый наихудший принцепс утверждался Сенатом, пусть и неохотно. Но невозможно утверждать, что правитель, называвшийся «господин и бог», нуждается в какого либо рода санкции от народа, чтобы править государством. Домициан был не первым римским правителем, который обладал подобной властью – но он был первым, кто сказал это. Первый Гражданин стал в конце концов императором.[302]
Заявления Домициана об абсолютной власти и его стремление жестко соблюдать все законы создали такую же нервную обстановку, какая возникла в Китае, когда награды выдавались за сообщение о преступлениях других людей, какая раздражала Спарту, где каждый человек навязывал мораль своему брату. Атмосфера в Риме стала настолько душной, что Тацит выразил радость от того, что его горячо любимый отец Агрикола, по которому он очень тосковал, умер до правления Домициана: