Книга Гранд-отель "Бездна". Биография Франкфуртской школы - Стюарт Джеффрис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще были грандиозные административные здания производителя красителей «Хехст АГ», построенные Петером Беренсом, архитектором, чьими ассистентами начинали такие титаны модернизма, как Мис ван дер Роэ и Ле Корбюзье. Их открыли летом 1924 года за пару недель до Института социальных исследований. Чванливый экстерьер в стиле «крепостная кирпичная кладка плюс Баухаус» выглядит достаточно величественно, но внутри мы встречаем нечто куда более экстраординарное. Оно символизирует всевозрастающее поклонение Германии, но не Богу, а своему промышленному мастерству: это похожий на собор входной зал высотой пять этажей из цветных кирпичей, отсылающий к процессу окрашивания, подлинный храм бизнеса{128}.
Но даже такой памятник претенциозности в промышленной архитектуре, как здания Петера Беренса, меркнет рядом с самой удивительной из новых построек Франкфурта 1920-х годов. Возведенная на землях, ранее принадлежавших банкирской семье Ротшильд, штаб-квартира «ИГ Фарбен» на момент своего открытия в 1930-х годах была крупнейшим офисным зданием Европы и оставалась таковым вплоть до начала 1950-х. По этажам здания сотрудники компании путешествовали на новом чуде техники – патерностерах, лифтах непрерывного действия, состоящих из серии связанных кабинок, постоянно движущихся подобно бесконечному конвейеру.
За год до открытия громадной исследовательской лаборатории «ИГ Фарбен» Вальтер Беньямин написал маленький провидческий очерк, сделав мишенью своей сатиры химический конгломерат и кажущийся неостановимым рост немецкого военно-промышленного комплекса. Очерк под названием «Сюрреализм» кажется (пусть и непреднамеренно) предчувствием и Холокоста, и бомб, сброшенных люфтваффе на британские города{129}. Кажется, будто культ промышленности и вера немцев в достижения техники заслонили социалистическую революцию, которой так страстно желали коммунисты вроде Беньямина. В подобной ситуации, писал он, остается «пессимизм по всему фронту… Неверие в литературу, неверие в свободу, неверие в население Европы, но прежде всего – неверие, неверие и неверие в любое согласие: классов, народов, индивидов. И неограниченная вера в “ИГ Фарбен” и в мирное усовершенствование военной авиации. И что же теперь, что дальше?»{130} Эти горькие, глубоко саркастичные слова звучат эхом десятилетия спустя: мрачный прогноз Беньямина будет по своим масштабам даже значительнее, чем штаб-квартира «ИГ Фарбен». Условия для революции отсутствуют повсюду, мрачно заключает он; в падшем мире, где нет места классовой солидарности, где можно пренебречь общими человеческими ценностями, убедительным остается только марш технического прогресса, воплощенный в развитии возможностей промышленности. Что дальше? Оглядываясь назад, мы можем ответить на вопрос, заданный Беньямином в 1929 году. Дальше ведущие деловые круги Франкфурта помогут Гитлеру осуществить геноцид.
В таком городе исследовательскому институту марксистского толка, руководимому по преимуществу евреями и существующему на еврейские деньги, было бы благоразумно оставаться в тени. Давид Рязанов, директор московского Института Маркса и Энгельса, с которым Франкфуртская школа была тесно связана в 1920-е годы, настаивал на том, что под руководством Грюнберга Институт должен выглядеть безукоризненно буржуазным, четко обозначив для примера свою связь с Университетом Франкфурта, однако внутри себя ему следует сосредоточиться на коллективных марксистских исследованиях. Таким образом, Институт был отчасти марксистской кукушкой во франкфуртском капиталистическом гнезде, а отчасти – монастырем по изучению марксизма.
Это нашло свое отражение в самом здании института: швейцарский архитектор Саша Ресслер недавно охарактеризовал его как Festung der Wissenschaft («крепость науки»), чья архитектура выражает Symbolik des Ruckzügs («символизм отступления»){131}. Здание, открывшееся в 1924 году, представляло собой строгий куб, с пространством для библиотеки на семьдесят пять тысяч книг, читальным залом на тридцать шесть мест, четырьмя комнатами для семинаров на сто мест и шестнадцатью маленькими кабинетами для работы. Оно являло собой, как говорит Ресслер, структуру гомологичных оппозиций между внутренним и внешним, видимым и невидимым, социологией и социумом.
Франкфуртский критик культуры Зигфрид Кракауэр, друг и наставник многих сотрудников Института, посетив только что открывшееся здание, подумал, что его напоминающие кельи комнаты для занятий предполагают уход в заточение, словно изучение марксизма в Германии 1920-х годов требовало монашеских добродетелей аскетизма, смирения и дисциплины. Словно марксизм был нежной орхидеей, нуждавшейся в защите от ужасно враждебного внешнего окружения. Орхидея сохраняла эту чувствительность на протяжении большей части истории Франкфуртской школы: к примеру, весь срок ее пребывания в изгнании в Соединенных Штатах Хоркхаймер, чтобы не пугать американских спонсоров Института, требовал вымарывать из исследовательских текстов все слова на буквы «М» (марксизм) и «Р» (революция). В конце 1950-х годов он отказался публиковать содержавший эти слова текст молодого Юргена Хабермаса, поскольку опасался, что они могут повредить финансированию института, поставив под угрозу в том числе весьма выгодный исследовательский контракт с Министерством обороны ФРГ.
Строгий куб, придуманный Рёкле, едва ли был самым революционным зданием веймарского Франкфурта. Тем не менее он стал живительным дополнением среди вилл высшего класса на Виктория-Аллее, обрамлявших этот широкий бульвар. В своем обзоре Кракауэр назвал его архитектуру «строгой и невзрачной»{132}. Именно такой она и была. Рёкле построил пятиэтажный блок в сдержанной стилистике Neue Sachlichkeit{133}. Neue Sachlichkeit часто переводят на английский язык как «новая объективность» или «новая сдержанность», но это не отражает точного смысла немецкой фразы: Sache может означать вещь, факт, субъект или объект; sachlich значит фактический, бесстрастный или точный. Таким образом, Sachlichkeit можно передать как «фактичность». Эта «новая фактичность» была художественным движением, расцветшим в Веймарской Германии как реакция на очевидные перегибы экспрессионизма. Вместо самовлюбленной романтической тоски – бизнес; вместо мечтаний – факты; вместо героического революционного часа – тотально администрируемое общество двадцать четыре часа в сутки и семь дней в неделю; вместо истерии à la Ницше – технико-прагматическая чувственность, соединяющая Макса Вебера с Уильямом Джеймсом. В каком-то смысле Neue Sachlichkeit была про Германию, начавшую превращаться в Америку{134}.