Книга Ангелы и насекомые - Антония Байетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Забеременев, Евгения растворилась в мире женщин. Она подолгу спала, поздно вставала и уже днем отправлялась на покой. Она все шила крохотные кружевные одежки, тонкие, как паутинка, шарфики, чепчики с оборками и маленькие чулочки. Часами просиживала перед зеркалом, устремив взгляд на отражение своего лилейного лица, а горничная без устали расчесывала ей волосы, которые с каждым разом становились все глаже. Ноги у нее отекали; она подолгу лежала на софе, держа в руке закрытую книгу, уставившись в пространство. В должное время ожидание закончилось, послали за доктором, и Евгения отправилась к себе в спальню в окружении нянек и горничных, одна из которых по прошествии почти восемнадцати часов торжественно сообщила Вильяму, что он теперь счастливый отец, и не одного, а двух здоровых младенцев женского пола. Вильям стоял, осмысливая вести, а мимо торопливо сновали женщины, унося что-то в ведрах и запачканное белье в корзинах. Он вошел к Евгении. Она лежала на накрахмаленных подушках, до самого подбородка укрытая покрывалами непорочной белизны, ее волосы были забраны мягкой синей лентой. Его дочери лежали в корзине у кровати, как два одинаковых яйца, точно спеленатые крошечные мумии; их мятые личики были испещрены красноватыми, свинцовыми и белесыми пятнами. От белья поднимался лавандовый запах, смешанный с другим, слабым запахом молока и крови, запахом родов. Вильям нагнулся и поцеловал жену; щека была холодной, хотя на лбу и верхней губе блестели бисеринки пота. Евгения закрыла глаза. В этой комнате, среди этих запахов он показался себе посторонним. Евгения только чуть вздохнула, но ничего не сказала.
– Я очень тобой горжусь, – сказал Вильям и почувствовал, как его скрипучий мужской голос режет густой мягкий воздух.
– Ступайте, она совсем без сил, – сказала ему повитуха.
Малышек назвали Агнессой и Дорой, и Гаральд покрестил их в церкви. К тому времени у них уже были лица. Одинаковые лица с одинаковыми ртами, которые просили есть одновременно, с одинаковыми скулами и синими глазками. Они были похожи на Гаральда, унаследовав фамильные черты. Головки, на которых пульсировали жилки, покрывал белый пушок.
– Как маленькие лебеди, – сказал однажды Вильям Евгении, сидя с ней рядом в гостиной, куда няня каждый день приносила малышек на свидание с матерью. – Ты как лебяжий пух, а они точно маленькие лебеди. Мне кажется, они на меня совсем не похожи.
Евгения высвободила из шалей руку и сжала его пальцы.
– Они еще будут похожи, – возразила она с уверенностью матроны. – Я видела очень много малышей, они меняются каждую неделю, день ото дня. Фамильное сходство, как облачко, пробегает по их лицам, сегодня они похожи на папу, завтра на дедушку, во вторник на тетушку Понсонби, а в пятницу в обед на прабабушку. Все потому, что эти милые крошки такие нежные, такие податливые, – если понаблюдать терпеливо, можно внезапно увидеть у Агнессы свой подбородок или Дора вдруг улыбнется, как улыбалась бабушка.
– Наверное, ты права, – сказал Вильям, обнаруживая с удивлением и радостью, что ее пухлая рука все еще лежит в его руке, мягкие пальчики все еще в его ладони.
Малышек кормила грудью Пэгги Мэдден, но не такими представлял себе кормилиц Вильям: кормилица должна быть, подобно Юноне, величава и обильна, с полными руками, широкими бедрами и большой грудью. А Пэгги Мэдден была худышкой с длинной, журавлиной шеей и жилистыми руками. Она обычно ходила в платье землистого цвета, застегнутом под подбородок, и темно-синем переднике. Под этой скромной, неяркой одеждой выдавались вперед шары грудей, которые никак не вязались с узкой талией и хрупкими плечами. Глядя на них, Вильям с неудовольствием ощущал, как тело его откликается на эту картину. Однако существование Пэгги Мэдден возвратило Евгении дееспособность, так что, когда Вильям приходил к себе, дверь в ее спальню была радушно открыта, а внутри мерцал огонь. Он вступал в это свечение, и Евгения принимала его в постели; как в былые времена, она ласково утыкалась ему в шею, повторялись всплески пламенной страсти и вскрики, только кожа ее стала мягче и податливей, груди, на которые он опускал победную голову, сделались большими и сладкими, стал нежнее и немного одряб живот. Все повторилось: краткие недели блаженства сменились долгими месяцами совершенной вялости, витьем гнезда, но на этот раз родился сын, такой же белоголовый птенец; а потом снова все повторилось – родилась еще пара близнецов, девочки Мэг и Арабелла. Евгения решила назвать сына Эдгаром, и тут Вильям впервые осмелился возразить. «Эдгар есть в каждом поколении Алабастеров», – заявила Евгения, с решительным видом выпятив губы и спрятав полный подбородок. Вильям возразил, что его сын Адамсон, а не Алабастер и что он хочет назвать ребенка в честь кого-нибудь из своей семьи, каким бы захудалым ни был его род.
– Не понимаю, ради чего, – сказала Евгения, – с твоими родственниками мы не видимся, не общаемся, да и вряд ли будем. К нам они не приезжают, и Эдгар их никогда не увидит. Мы – твоя семья, и, по-моему, ты должен признать, что здесь к тебе хорошо относятся.
– Более чем хорошо, дорогая, более чем. И все же…
– Все же?
– Хотелось бы иметь хоть что-то свое. Ведь мой сын в некотором смысле моя собственность.
Это ее озадачило. Подумав, она снисходительно согласилась:
– Назовем его Вильям Эдгар.
– Только не моим именем. Пусть у него будет имя моего отца. Роберт. Роберт – хорошее английское имя.
– Тогда Роберт Эдгар.
Она пошла на уступку, и ему показалось невежливым и неуместным возражать против второго имени. Так мальчик получил имя Роберт; временами Вильям улавливал на лице малютки собственное настороженное выражение, хотя, вообще говоря, мальчик, как и остальные дети, пошел в Алабастеров – такой же бледный, стройный и нервный. Даже в то время рождение пятерых детей всего за три года считалось быстрым и большим приращением семьи; как-то раз Вильям поймал себя на мысли, что его неуклюжие малыши очень похожи на щенячий выводок. И, завладев той, которую так страстно желал, о ком писал в дневнике, он не был счастлив в полной мере.
Он был несчастлив по многим причинам. Больше всего его мучила мысль, что он позабыл о своей цели, о своем призвании. Просить Гаральда помочь ему снарядить новую экспедицию он не смел, такая просьба была бы неуместна: его дети были еще слишком малы. Он вновь стал разбирать коллекцию Гаральда, набивал бесконечные чучела, выдумывал хитроумные способы хранения экземпляров, даже сравнивал под микроскопом африканских муравьев и пауков с их малайскими и американскими сородичами. Но коллекция была столь бессистемна и запутанна, что он нередко впадал в уныние. Не о такой работе он мечтал. Ему приходилось перебирать мертвые высушенные оболочки, а хотелось наблюдать жизнь, изучать живых тварей. Иногда он с горечью обнаруживал сходство этого нагромождения надкрыльев, пустых грудных клеток, слоновых ног и перьев райских птиц с путаной книгой Гаральда о Божьем промысле, в которой тот брел по замкнутому кругу, часто останавливаясь в недоумении, находя на мгновение просвет и вновь теряясь в колючих зарослях честного сомнения.