Книга Сквозь ад за Гитлера - Генрих Метельман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Занимался вечер, погода стояла теплая, и я быстро сошелся со своими новыми товарищами. Расстелив на дне траншеи одеяла, мы уселись на них, не опасаясь ни унтер-офицеров, ни старших командиров — разве они пойдут сюда, где до врага рукой подать? С наступлением темноты один из нас бодрствовал, а двое спали. Лежа на земле, я глядел на усеянное звездами небо, размышляя о фантастических расстояниях между мирами, о бесконечности космоса. Транспортные средства были сосредоточены в ближнем тылу в лощине, защищенной густым кустарником.
На рассвете, когда над Керчью пролегла бледная полоска, все и началось. Используя старый как мир прием, русские решили атаковать на рассвете — мол, пока еще немцы не очухались от сна. Им удалось незаметно подползти довольно близко, более того, кинжалами абсолютно бесшумно вырыть окопчики, и, оказавшись буквально в десятке метров от нас, они принялись забрасывать наши траншеи ручными гранатами и поливать автоматными очередями. Мои товарищи бросились к ручному пулемету, а я, еще сонный, подтаскивал им боеприпасы. В общем, катавасия была страшнейшая, а когда я увидел, как один из русских бодро перемахнул через нашу траншею, я чуть в штаны не наложил, так и застыв с двумя тяжеленными коробками патронов в руках.
Но и русские оказались далеко не всесильными — в этой неразберихе они, похоже, с трудом отличали, где свои, а где чужие, да и плохо разбирались в расположении наших траншей и окопов. А без этого одолеть нас им было трудно до чрезвычайности. Как только опомнились наши товарищи в траншеях позади нас, завязался настоящий бой. Неприятель, поняв, что упустил возможность, стал отступать, оставив у наших траншей десятки раненых и убитых. Быстро рассвело, и я увидел двух убитых русских прямо у себя перед бруствером. Один и вовсе распластался на расстоянии вытянутой руки. Каска свалилась у него с головы, пальцами он судорожно вцепился в землю. На лице застыло выражение умиротворенности, никак не вязавшееся с гибелью на поле брани. Я был не в силах отвести от него взора, размышляя о том, кем мог быть этот человек, есть ли у него семья, как он зарабатывал на хлеб до войны.
Наш командир доставил откуда-то переводчика с рупором, который объявил, что и нам, и русским необходимо подобрать убитых и раненых, почему обеим сторонам огня не открывать. Брошенные на произвол судьбы раненые громко взывали о помощи. Немного погодя со стороны русских появился кто-то с белой тряпицей в руке, скорее всего, нижней рубахой, и спросил у нас разрешения отправиться к раненым. Тут же прозвучал аналогичный призыв на немецком языке с русской стороны, и на полчаса было объявлено перемирие. Несколько санитаров с нарукавными повязками с красным крестом бродили по склону, отыскивая тех, кого еще можно было спасти — убитых было решено пока что не трогать. И немцы, и русские созерцали из окопов последствия мясорубки. Видя направлявшихся к нам двух русских солдат, я тоже решил выбраться из траншеи и познакомиться с ними. Мы пожали друг другу руки, они угостили меня сигаретой. Табак был жуткий на вкус, да и я, который мог покурить лишь за компанию, тут же закашлялся, и один из русских добродушно похлопал меня по спине. Мы посмотрели друг на друга, потом довольно криво улыбнулись, не зная, что сказать. Потом я вспомнил о жестяной коробочке леденцов у меня в кармане — дополнительный «боевой» рацион, врученный нам вечером накануне, — и отдал ее русским.
Потом они спросили меня, можно ли пройти к погибшим товарищам, лежавшим как раз перед моим окопом. И мы втроем, сунув руки в карманы, без оружия направились к нашей линии обороны. Забрав из карманов погибших солдатские книжки, семейные и другие фото, они спросили у меня, сколько времени, я ответил, а потом еще раз глуповато ухмыльнувшись друг другу, пришли к мысли, что, дескать, пора отправляться к себе на позиции. Они обратились ко мне «товарищ», и мне это почему-то понравилось. Крепко пожав руки на прощание, мы взглянули друг другу в глаза. А почему бы нам, собственно, не быть товарищами, подумалось мне. По сути, мы ведь ими и были. Когда мы расходились, один поднял с земли камешек и бросил мне, чтобы я поймал его. Перед тем как спрыгнуть в траншею, я снова обернулся и посмотрел в сторону позиций русских — оба стояли у своего окопа и смотрели на меня, потом один из них махнул мне на прощание.
Уже истекали полчаса перемирия, как вновь стали размахивать белым флагом, уже с нашей стороны, и мне было приказано прийти на командный пункт с докладом. По пути я выдумывал разного рода отговорки и был очень удивлен встретить вполне дружелюбно настроенного гауптмана, поинтересовавшегося, не заметил ли что-нибудь важное. Он сказал, что дико было видеть меня, как я стоял и чесал языком с русскими, да еще вдобавок закашлялся. Часть раненых мы погрузили в кузов машины, и мне было приказано доставить их в полевой лазарет, располагавшийся в совхозе в нескольких километрах в тылу. Когда я попросил дать мне в помощь еще кого-нибудь, гауптман наотрез отказался, мотивировав тем, что все люди у него на счету, а меня он отправляет лишь потому, что я боец необстрелянный и вообще танкист, а не пехотинец, а ценным танкистам негоже погибать под пулями в траншеях на переднем краю. Дорогой в совхоз служила местами проезжая колея вся в воронках, которые не объедешь.
Услышав стрельбу, я понял, что перемирие кончилось. Потом мне показалось, что из кузова доносится крик. Остановившись, я вылез посмотреть. Почти все раненые находились в тяжелом состоянии, перевязаны кое-как, по-полевому. Они лежали в кузове точно сельди в бочке. А позвали они меня, чтобы сообщить, что один из них скончался. А другой сказал, что у него кишки вываливаются из распоротого осколком живота, и я, никогда в жизни никому и палец не перевязавший, умудрился впихнуть их обратно. Одни раненые просили меня ехать потише, другие, наоборот, поспешить, но я ехал, как мог, мучимый чувством вины.
Огибая холмы, я наконец оказался на небольшом плато, откуда был виден тот самый совхоз, примостившийся в узкой долине. Вокруг выложенной булыжником площади расположились главные здания поселка, а в центре ее возвышалась дымящаяся куча навоза. Я разглядел лежащих вдоль стены длинного коровника раненых. Их было много. Туда-сюда сновали санитары. Все это напомнило мне растревоженный пчелиный улей. На носилках подносили раненых, причем среди несущих были и русские пленные. Судя по всему, для операционной решили избрать именно этот хлев.
Остановив грузовик у дверей, я спросил у одного из унтер-офицеров, где мне сгрузить раненых. И тут из коровника с встревоженным видом вышел лысый человечек с аккуратно подстриженной рыжей бородкой, в забрызганном кровью кожаном фартуке. В крови были и его сапоги, и руки до самых плеч. Граф Дракула собственной персоной, подумалось мне. Даже не считая необходимым выслушать меня, он заорал, что, дескать, он здесь хирург и не может больше принимать раненых. Сначала я подумал, что он шутит, и даже улыбнулся, но тут же понял, что ему явно не до шуток. Хотя никаких знаков отличия на нем я не видел, интуитивно понимал, что хирург по званию не ниже майора. Я же стоял на последней мыслимой ступеньке иерархии вермахта, то есть был рядовым. Он потребовал, чтобы я разговаривал с офицером как положено, но, упорно продолжая жестикулировать, я попытался объяснить ему, что, мол, имею приказ своего начальника сдать раненых во вверенный ему лазарет и ничего знать не желаю. Хирург побагровел, и я уже подумал, что он врежет мне по уху. Он и впрямь стал грозно надвигаться на меня, и я предпочел ретироваться за грузовик. Кто-то ухватил его за рукав, пытаясь удержать, но он продолжать вопить на меня во всю глотку, что, мол, почти трое суток на ногах, что раненые умирают пачками, потому что их вынуждены оперировать чуть ли не санитары, и что решение не принимать раненых окончательное и пересмотру не подлежит. Сбежался почти весь персонал лазарета, вероятно, ожидая драки, а когда я спросил, где ближайший госпиталь, они, как я и рассчитывал, понятия об этом не имели — а раненые в кузове вопили, стенали, бранились, и на них никто не обращал ни малейшего внимания. Что же касалось хирурга, он был на грани срыва, так что нечего было и пытаться урезонить его. Я готов был расплакаться от бессилия.