Книга Про Клаву Иванову (сборник) - Владимир Чивилихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что? – спросил секретарь. – Что ты там такое говоришь?
– Я говорю, что это уж точно – без такой подруги я бы пропала…
– А знаешь ли ты, Иванова, – сказал секретарь, – что это подруга из-за тебя не стала ходить в вечернюю школу?
– Этого я не знала, – удивилась Клава.
– Знай! Документы недавно забрала. – Тут секретарь напустил на себя такую строгость, на какую только был способен. – А как вы себя ведете?
– А как я себя веду? – спросила Клава, поглядывая на дверь.
– Вот вы и расскажите – как! – воскликнула девушка с медными волосами, и Клава уже не смотрела на нее, думая: «Сама-то ты хороша – что говорила насчет инженера». – Вот вы и расскажите!
– Это неправильно, – вдруг тихо вступилась другая девушка, техник. – Так мы не имеем права!
– Почему не имеем? – возразила ей подруга. – Здесь она должна все сказать. Надо же быть человеку где-то честным!
– Сама-то ты хороша! – вскричала Клава.
Модница обалдело уставилась на нее и быстренько заговорила, озираясь:
– Вот видите, видите! Я говорила…
– Ти-хо! – закричал секретарь. – Какие у вас с ним отношения, Иванова?
Клава молчала. В комнате начался крик, все стали кидаться друг на друга, вспоминать еще какие-то случаи, и о ней словно забыли. А Клаву захлестнуло чувство острой вины перед Тамаркой, горячая признательность за все, за все, и обидно было, что эти комитетчики даже не знают, какой Тамарка человек. Она, наверно, уже притащила Андрейку из яслей, сидит качает. У Клавы неожиданно заболел лоб, и слезы подступили неудержимые, чего давно уже не было. Чтобы не разрыдаться, она поднялась, тихо открыла дверь и вышла, услышав, что за спиной вдруг смолкло.
Всю дорогу до общежития она сдерживала слезы. Черствый и горький комок перекатывался в горле, она никак не могла его проглотить. Клава даже не заметила, что хромает, – каблук застрял и остался где-то меж тротуарных досок. Очнулась, когда плакала уже в комнате, а Тамарка обнимала ее худыми руками.
А назавтра, воскресным вечером, я увидел Клаву Иванову с ее солдатом в вокзальном ресторане. Они заняли столик в углу, пили вино и смеялись. Клава пришла в новых туфлях, раньше на ней таких не было. На нее косились сквозь табачный чад. Как я уже говорил, народ у нас еще кой-чего сохранил от прежней староверческой строгости, и ходить в ресторан деповским девчатам считалось зазорным. А что особенного – ресторан? Ну, правда, заведенье на нашем вокзале только называется рестораном, на самом деле это обыкновенная забегаловка.
Мне сделалось тоскливо в тот день, хотя на неделе были хорошие новости. Во-первых, мне решили дать комнату в доме, что заселялся к зиме. Другая новость совсем нежданная – одного машиниста электровоза и меня посылали с делегацией сибирских железнодорожников за границу. Предупредили, чтоб не брал отпуск, чтоб сшил модный костюм и купил белые рубашки, будто у меня ничего такого не было.
В клубе тем воскресным вечером крутили радиолу, однако танцевал я уже не помню когда, неудобно как-то перед зелеными ребятами. На дворе было зябко, неприютно – из леса, Китатским распадком, шибко дуло, по земле мело сор, жухлый тополевый лист, доносило ветром далекий собачий брех. Шел я без цели поселком, все вокруг было каким-то неласковым, и ноги у меня заколели. На другом конце сумеречной улицы хриплый и слезный мужской голос тянул старинную кержацкую частушку, завезенную сюда, должно быть, в незапамятные времена из Полесья, откуда происходят наши коренные.
Уже почти в темноте, перекликаясь и смеясь, прошла толпа Ластушкиных, и всю улицу заполнил запах распаренных березовых веников. Видать, «совсем» свои правила наши старообрядцы порушили, раньше они банились только по субботам. Ластушкины углядели меня и заприглашали пить чай с медом, но я поблагодарил и отказался.
Меня что-то потянуло к Глухарю. Я зашел к нему – он обычно поздно ложится, и старик почуял, что я не в себе, с разговорами не лез, а предложил пойти подышать. На улице мы встретили Захара Ластушкина, того, что по весне собирался уезжать на восток, но все же остался – я его тогда уговорил.
Мы незаметно как-то завернули к вокзалу, зашли в ресторан. Разлили на троих, выпили по граненому и посидели. В угол я старался не смотреть, но почему-то все видел. Солдат и Клава поднимали красные рюмки и улыбались. Потом, от вина ли, от чего ли еще, Клава плохо стала держать себя. Она смеялась так громко, что люди оглядывались, тянулась к солдату и гладила ему рукав. Даже попросила на соседнем столике папироску и закашлялась от нее сильно, потряхивая короткой прической. Неужели она все это назло делала, потому что видела, как осуждающе на нее смотрят? Просто даже не знаю, что с ней творилось. Может, думала: «Вы считаете меня такой или вам хочется, чтоб я такая была? И вот я такая, пожалуйста! Вот вам еще. Осуждайте, но уж не зря. Чем хуже, тем лучше, пусть!» А может, Клава и не знала сама, что с ней происходит; когда тебе залезут лапами в душу, тут уж все путается.
Я сидел, смотрел в пол, но все замечал и даже вроде бы себя рассматривал со стороны, и зло брало – чувствовал, что лицо у меня какое-то отрешенное и я зря пытаюсь обмануть Глухаря. Старик взглядывал то на меня, то на Клаву, то на солдата, шевелил бровями.
А солдат менялся на глазах. Он перестал улыбаться, смотрел на Клаву строгими глазами, будто говорил: «Ну, что еще ты выкинешь, что еще?» И вообще я могу признать, что парень этот был ничего, только он, пожалуй, все приглядывался к Клаве и тянул волынку. Но тут – прошу понять меня – мне-то судить обо всем этом трудно, и я не хочу писать лишнего.
Скоро Клава и солдат рассчитались – положили каждый по три рубля, ушли. Мы тоже поднялись. Под перронным фонарем стояли они. Клава прислонилась к столбу и – мне показалось – тихо плакала. Я заставил себя не оглянуться, но потом уже, от Клавы, узнал, что тогда состоялся у них решительный разговор.
– Ну вот, – бормотал солдат. – Ну что ты? Вот тоже…
– Уходи! – сказала Клава.
– Что? – растерялся он.
– Совсем уходи!
– За что прогоняешь?
– Вы все!.. – крикнула Клава. – Уходи!
Солдат сделал налево кругом и ушел, а мы с другом проводили в тот вечер Глухаря и тоже разошлись. На прощанье Захар сказал:
– Брось, Петр! Все пройдет. Ничего!
Мне были дороги не сами слова – в них ничего такого не заключалось, а то, что друг меня понимает и я его тоже. Шел домой один, сквозило, и так захотелось хоть на недельку сбегать к Золотому Китату, поглядеть в его струи, вьющие бесконечные светлые косы, раствориться в рдеющей тайге, которая утишает сейчас этот ветер, в диких счастливых криках перелетных птиц. Правда, это нам только кажется, что птицы всегда беспечны и веселы, им тоже достается. Раз убил я гуся на перелете, а у него под крыльями оказались мозоли.