Книга Загадки Петербурга II. Город трех революций - Елена Игнатова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«В бывшем елисеевском особняке поселили кучу писателей, и там еще шло веселье, казавшееся зловещим на фоне притаившегося, вымирающего, погруженного в темноту города. Всплески веселья в мертвом Петербурге в тысячу раз страшнее: мы знаем, что это за пир», — писала через полвека Надежда Мандельштам. Она напрасно укоряла обитателей Дома Искусств в легкомыслии, хотя всплески веселья там действительно бывали. Нина Берберова вспоминала, как «А. Н. Бенуа и его брат Альберт Николаевич сели за два концертных рояля на разных концах зала, и Штраусовский вальс загремел из-под поднятых крышек», а по зале закружились пары в поношенной одежде и грубых башмаках. Молодежь вопреки всему не утратила жизнелюбия, в Доме Искусств завязывались романы, намечались будущие браки; поэты студии Гумилева («гумилята») приносили сюда пайковый хлеб, получали на кухне по тарелке каши и устраивали веселые пирушки.
В истории Дома Искусств был и настоящий «пир во время чумы», устроенный в октябре 1920 года в честь Герберта Уэллса, который приехал в советскую Россию посмотреть на результаты марксистского эксперимента. В Петрограде его принимал Горький, которому хотелось познакомить Уэллса с новой жизнью деятелей искусства, и в Доме Искусств был устроен прием в честь знаменитого гостя. По этому случаю с продовольственных складов Петросовета привезли замечательные, давно не виданные продукты и был составлен список гостей, в который попали не все обитатели Дома Искусств. Но прием взбудоражил всех: в парадном зале с утра топили печи и натирали паркет, не приглашенные на праздник с грустью вдыхали дивные запахи из кухни, а приглашенные лихорадочно думали, как бы прилично одеться.
Наконец прибыли Горький с Уэллсом, и увиденное ими было в самый раз для писателя-фантаста: при тусклом электрическом свете в роскошной зале собралось несколько десятков людей с нездоровыми, бледными лицами: дам в старомодных платьях, мужчин в визитках и пожелтевших манишках — все это напоминало театр восковых фигур. Беседа началась вяло, потому что приглашенных больше занимала еда на столах, а не Уэллс. Горький произнес приветственную речь, и «в ответ наш гость, — вспоминал Юрий Анненков, — с английской сигарой в руке и с улыбкой на губах, выразил удовольствие, полученное им — иностранным путешественником — от возможности лично понаблюдать „курьезный исторический опыт“», — и тут разразился скандал. Слово взял писатель Александр Амфитеатров. «Вы ели здесь, — обратился он к Уэллсу, — рубленые котлеты и пирожные, правда несколько примитивные, но вы, конечно, не знали, что эти котлеты и пирожные, приготовленные в вашу честь, являются теперь для нас чем-то более привлекательным, более волнующим, чем наша встреча с вами… Правда, вы видите нас пристойно одетыми… Но я уверен, что вы не можете подумать, что многие из нас, и, может быть, наиболее достойные, не пришли сюда пожать вашу руку за неимением приличного пиджака и что ни один из здесь присутствующих не решится расстегнуть перед вами свой жилет, так как под ним не окажется ничего, кроме грязного рванья, которое когда-то называлось, если я не ошибаюсь, „бельем“». Гости онемели — оратор не только губил себя, но и их ставил под удар.
А скандал разгорался: после Амфитеатрова Виктор Шкловский «сорвался со стула и закричал в лицо бесстрастного туриста: „Скажите там, в вашей Англии, скажите вашим англичанам, что мы их презираем, что мы их ненавидим!.. Слушайте вы! равнодушный и краснорожий! — кричал Шкловский, размахивая ложкой, — будьте уверены, английская знаменитость… что запах нашей крови прорвется однажды сквозь вашу блокаду и положит конец вашему идиллическому, трам-трам-трам, и вашему непоколебимому спокойствию!“» После этого, писал Анненков, поднялся общий крик, гости «кинулись друг на друга с громогласными объяснениями, чем тотчас воспользовались их соседи, чтобы незаметно проглотить лишние пирожные, лежавшие на тарелках спорящих». Горький помнил этот прием до конца дней, а Уэллс едва ли что понял в новой жизни деятелей искусства, зато воочию увидел «русский скандал», известный ему по романам Достоевского.
«Есть люди, — писал Ходасевич, — которые в гробу хорошеют: так, кажется, было с Пушкиным. Несомненно, так было с Петербургом. Эта красота — временная, минутная. За нею следует страшное безобразие распада. Но в созерцании ее есть невыносимое, щемящее наслаждение». Послереволюционное время совпало с последней яркой вспышкой петербургской культуры. В переломные времена российской истории особое значение обретало слово, особенно поэтическое слово. Так было и в Петрограде на рубеже 20-х годов — литературные вечера тогда становились общественными событиями. 13 мая 1918 года в зале Тенишевского училища выступали поэты, среди них были Блок и Гумилев. Поэт Леонид Страховский вспоминал: «На утреннике выступали как видные, так и начинающие поэты. Среди последних особенно помню Леонида Каннегисера, в форме вольноопределяющегося, с бледным, красивым, чуть семитическим лицом. Кто мог бы предположить, что еще до конца лета он застрелит чекиста Урицкого и умрет мученической смертью?» Кто мог бы предположить, что скоро не станет Гумилева и Блока: Блоку тогда было 37 лет, а Гумилеву — 32 года. В тот день со сцены впервые прозвучала поэма «Двенадцать», ее читала жена Александра Блока, актриса Л. Д. Менделеева, и зал взорвался аплодисментами, шиканьем, криками, свистом. Затем должен был читать Блок, но он отказался, и Николай Гумилев со словами: «Эх, Александр Александрович, написали, так и признавайтесь, а лучше бы не написали» — пошел на сцену. Блок все-таки выступил, и зал слушал его замерев, с восторженным, благодарным вниманием.
Александр Блок никогда не любил публичных выступлений, зато Гумилев был на сцене в своей стихии, он держался с отвагой бретера и часто читал стихотворение «Галла», в котором были строки:
Я бельгийский ему подарил пистолет
И портрет моего государя.
В 1919 году он прочел его на вечере для матросов Балтфлота, и в зале зароптали, вскочили с мест, кто-то двинулся к сцене, но Гумилев дочитал стихотворение до конца и умолк, скрестив руки на груди и спокойно глядя в зал. Напряженное молчание разрядилось аплодисментами, и стало ясно, что победил поэт. Конечно, читать такие стихи было риском, безумием, но что тогда вмещалось в рамки обычной логики и как объяснить, почему люди собирались на литературные вечера и лекции в моровом 1919 году? Это было время боев с войсками Юденича, массовых расстрелов, эпидемий, голода, но слушатели заполняли холодные залы и аудитории. Создатель Института истории искусств В. П. Зубов вспоминал, как «многие студенты, жившие в расстоянии часа ходьбы и даже больше, по два раза в день приходили в Институт, что составляло для них больше четырех часов ходьбы». Разве это не противоречило всякой логике? «В те дни, — писала Ирина Одоевцева, — я, как и многие, научилась „попирать скудные законы бытия“. В те дни я, как и многие, стала более духовным, чем физическим существом. „Дух торжествует над плотью“ — дух действительно торжествовал над моей плотью. Мне было так интересно жить, что я просто не обращала внимания на голод и прочие неудобства» — и сил хватало, и не оставляло чувство радостного подъема.
Культура и искусство становились единственной подлинной реальностью не только для молодежи. Тогда на улицах Петрограда можно было увидеть немощного старика на костылях. «Ах ты, дедушка. Ползешь на четырех. Ну ползи, ползи, Бог с тобой!» — говорили жалостливые прохожие, обращаясь к знаменитому юристу Анатолию Федоровичу Кони. Этот человек был живой легендой — прославленным оратором, другом многих великих людей, хорошо знавшим Тургенева, Достоевского, Толстого. Теперь он преподавал в петроградских институтах, часто выступал с публичными лекциями, и в городе шутили: «Анатолий Федорович объявил тему новой лекции — „Иисус Христос по личным воспоминаниям“». В марте 1919 года в Институте живого слова торжественно отметили его 75-летие, с приветственным словом выступил Луначарский, пришли поздравления от Петросовета и от правительства из Кремля, а в ноябре 1919 года он был арестован. После освобождения Кони рассказывал К. И. Чуковскому: «Очень забавно меня допрашивал какой-то мальчик лет шестнадцати. — Ваше имя, звание? — Говорю: академик. — Чем занимаетесь?.. — Профессор… — А разве это возможно? — Что? — Быть и профессором и академиком сразу. — Для вас, говорю, невозможно, а для меня возможно». Он говорил об аресте со смехом, хотя все могло бы обернуться очень печально.