Книга Семмант - Вадим Бабенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Зависть», «зависть», «зависть» — твердил он мне раз за разом. Я завалил его информацией, но так и не понял, получил ли он то, что хотел. Вообще, все это было очень непростым делом. Я ощущал сильнейший прессинг, огромную ответственность, зная цену ошибке. Столько было зыбкого, неоднозначного, такого, что могло увести вовсе не туда. Я мучился, нервничал, но не сдавался. Каждый день я барахтался в море текстов, тщательно отбирал фрагменты, записывал их в файл обмена. А вечером садился к компьютеру и просто смотрел на экран, представляя, что там происходит внутри.
Конечно, мне было обидно, что ничего не разглядеть. Я утешал себя, говорил себе: Семмант обзаводится душой. Говорил: это очень интимное дело. Никто не может заглянуть ему в душу — может это и хорошо?
Я мог лишь фантазировать — о том, как именно переделывает себя мой робот. Я представлял, как он, шаг за шагом, формирует дерево эмоциональных типов, как выстраивает связи с событиями и людьми, выделяет сам себя в качестве особого случая… Как он строит тысячи правил, разрешающих и запрещающих, порицающих, поощряющих. Как приписывает весовые коэффициенты разным узлам и ветвям, складывает их и вычитает в особом своем исчислении. Как задает пороги и отсечки, после которых уже не скрыть — раздражение, веселость, гнев…
А может, думал я, это вовсе даже не дерево? Может, это темная бездна, населенная летучими монстрами. Или феями — и у каждой есть свой послушный демон, что следит за приписанным ему участком. А при первом намеке докладывает наверх — главному мастеру, распорядителю бала. Тот и строит эмоции по кирпичику, собирает все вместе и сам порой сжимается в приступе страха, дрожит от злости, раздувается, гордясь собой…
Или может у Семманта внутри просто таблица, ряды строк с множеством параметров цифрового поля? Или — набор элементарных блоков, как набор атомов в решетке кристалла? Эмоциональные состояния, их причины и следствия квантуются по условиям, как по уровням энергий… Или же все не так, и они увязаны в длиннющие цепочки наблюдений, ожиданий, следствий, подобно сложным метаболическим путям? Их может быть много, бесконечно много. И Семмант способен развиваться вечно!
В любом случае, мой робот взрослел без устали. В рыночной борьбе он тоже мужал с каждым днем. Мы снова стали зарабатывать — порой помногу. На экране теперь все чаще появлялся ни на что не похожий образ — кривая в пространстве трех измерений, выходящая из одной и той же точки. Она тянулась и тянулась, удлиняясь час за часом — не останавливаясь, не выходя за пределы отведенного ей пространства и никогда не пересекая саму себя. Ее извивы создавали удивительные фигуры, невероятнейшие из форм, в которых впрочем угадывались структура, упорядоченность, сложная симметрия. Для меня это были наброски и эскизы лика хаоса, упрятанного в клетку. Рынок содержал его в себе, и фигуры на мониторе тоже содержали его в себе, я чувствовал это. Семмант уловил суть рыночного беспорядка, суть сумбура, подчиняющегося все же каким-то скрытым от глаз законам. Он будто понял: хаос и порядок рождаются вместе. Это значит, с рынком можно бороться.
Потом иссяк и поток вопросов, произошло насыщение, цикл замкнулся. Робот пришел в согласие с самим собой. С моих плеч словно свалился огромный груз. И я вновь почувствовал усталость — безмерную, не имеющую предела.
Нужно было отвлечься, восстановить силы. Я стал мало бывать дома, но бродить по улицам меня больше не тянуло. После Парижа я вдруг полюбил живопись — робкою, конфузливой любовью.
Мне казалось, я тайно слежу за кем-то — будто спрятавшись за портьерой или в платяном шкафу. Я прикасался к чужой жизни, впитывал ее часть, но видел в ней свою, будущую или прошлую. Каждый холст словно напоминал о чем-то. Я смотрел на пейзажи и узнавал места изгнаний — хоть никто меня никуда не гнал. В натюрмортах, в цветах, предметах мне чудились длинные ряды вопросов — о многом, если не обо всем, даже если автор не был мне близок. Я понимал: не каждому удается внятно спросить. Что ж до ответов — тут и вовсе: космос шепчет на ухо лишь единицам. И это не делает их счастливее.
Среди картин я проводил часы — а потом началось еще кое-что, этим поживился бы мой нынешний доктор. В первый раз я почувствовал неладное в галерее Тиссен, куда зашел, спасаясь от дождя. В будний день, после полудня музей был пуст, гулок и хмур. Я бродил по залам и вдруг внезапно понял, что все время натыкаюсь зрачками на Малышку Соню — на полотнах разных эпох и стилей. Осознав наваждение, я не избавился от него. Оно становилось навязчивее, острее. Я бормотал слова приветствия — нет, не Соне, а Семманту, что трудился без устали на улице Реколетос. Это он приучил меня видеть облик в картине и потом многое за обликом. Он изменил меня, я стал лучше — как и он наверное стал много лучше благодаря мне.
Малышка Соня будто дразнила меня по привычке. Давалась мне и не давалась, приближалась, отшатывалась прочь. Особенно ярко я почувствовал это у «Амазонки» Манэ — нет, нет, не той, которую он искромсал ножом, не нужно думать, что мне привиделось все целиком. Эту картину я мог бы полюбить и без Сони: портрет простой девушки Генриетты, дочки библиотекаря с rue de Moscou, отчего-то притягивал меня, как магнит. О самой Генриетте судить не мне, но женщина на холсте отнюдь не была простушкой. Взгляд ее был тверд и смел, и сама она стоила долгих взглядов. Ее губы сомкнулись в точку, и глаза глядели в одну точку — но в очень дальнюю, которую не различить. Она искала перспективу, и каждому хотелось знать вместе с ней, что же там в перспективе? Кроме бесконечных кьюбиклов, я имею в виду.
Это была уже не Генриетта, отнюдь. Малышка Соня — это она глядела дальше, за горизонт, и видела там не меня. Я помню, это было так же, еще когда она спала со мной. Было так же и было жестоко — не менее жестоко, чем теперь. Я подумал о нашей последней встрече — в Брайтоне, перед самым моим отъездом. Мы давно уже были не вместе, старательно выказывая взаимное равнодушие. Она сидела на лошади, почти в таком же черном костюме. Тогда я не знал, что за боль меня мучит, теперь же понимаю: у меня разрывалось сердце.
Трудно сказать, где это подсмотрел Манэ — чья разлука и чьи предчувствия попались ему на глаза. Он не мог думать про кьюбиклы, их не было в его время. Не было Пансиона на брайтонском берегу, а пустоту в самой дальней точке называли, кажется, по-другому. Тем не менее, все времена похожи.
Придя домой, я был серьезен и строг. Я был под впечатлением и хотел, чтобы оно длилось. Магия черного пленяла меня, как когда-то. Сжатые губы таили в себе намек — недосказанного, недопонятого. Я ждал, что Соня приснится мне, но нет, она не приснилась. Утром я признал: мы по-настоящему расстались наконец. И не стал почему-то писать об этом Семманту.
Вскоре я увидел и свою Гелу — у Тулуз-Лотрека, не более и не менее, но не спешите вспоминать некстати девиц полусвета и Мулен Руж. То был Тулуз-Лотрек в самой сдержанной его ипостаси, граф Анри де Тулуз-Лотрек, аристократ, остающийся аристократом, несмотря на причину своей смерти. И женщина, и картина казались изысканны, утонченно-невинны — и если это был обман, то, глядя на холст, каждый неминуемо хотел обмануться.