Книга Жизнь не здесь - Милан Кундера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Часы, проведенные перед зеркалом, опускали его на самое дно безнадежности; но, к счастью, было и такое зеркало, что возносило его к звездам. Этим возносящим к небу зеркалом были его стихи; он мечтал о тех, что еще не написал, а о тех, что написал, вспоминал с наслаждением, как вспоминают о женщинах; он был не только их творцом, но их теоретиком и историком; он записывал и свои размышления о написанном, делил его на отдельные периоды, озаглавливал эти периоды и таким путем в течение двух-трех лет научился смотреть на свое стихотворство как на эволюционный процесс, достойный историографа.
Это утешало: там, внизу, где он жил своей повседневностью, где ходил в школу, обедал с мамочкой и бабушкой, простиралась невнятная пустота; зато в стихах, наверху, он расставлял свои вехи, свои указатели с надписями; здесь было расчлененное и разнообразное время, он переходил из одного поэтического периода в другой и мог (краем глаза поглядывая вниз, в ужасный застой без событий) в восторженном упоении сообщать самому себе о приходе нового периода, который откроет нежданные горизонты его фантазии.
И кроме того, он мог потаенно, но твердо сознавать, что, несмотря на никчемность своего облика (и своей жизни), обладает исключительным сокровищем; или скажем это иначе: ему дано быть избранным.
Объясним это слово:
Пусть не слишком часто, ибо мамочка была против, Яромил по-прежнему навещал художника; он уже давно перестал рисовать, но однажды, набравшись смелости, показал ему свои стихи и с тех пор приносил ему все. Художник читал их с горячим интересом и, случалось, оставлял у себя, чтобы показать друзьям; это возносило Яромила до небес, так как художник, когда-то весьма скептичный по отношению к его рисункам, продолжал оставаться для него непререкаемым авторитетом; он верил, что существует (хранимый в сознании посвященных) объективный критерий художественных ценностей (так же, как в музее Севра хранится эталон метра в платине) и художник знает его.
Однако здесь было и нечто поразительное: Яромил никогда не мог отгадать, что из его стихов художник оценит, а что нет; иногда он хвалил стишок, который Яромил написал, как говорится, левой ногой, а в другой раз со скучающим видом откладывал в сторону те стихи, которыми мальчик гордился. Как объяснить такое? Неужто Яромил сам не способен определить ценность того, что пишет, не значит ли это, что он создает ценности неосознанно, по наитию свыше, помимо своей воли, помимо своего разумения, а стало быть, и без всякой своей заслуги (так же, как некогда он очаровал художника миром псоголовых людей, открытых им совершенно случайно)? «Разумеется, — сказал ему художник, когда они однажды коснулись этой темы. — Был ли тот фантастический образ, который ты вложил в стихотворение, результатом раздумий? Вовсе нет: он осенил тебя, внезапно, неожиданно; автором этого образа был не ты, а скорее кто-то в тебе; кто-то, пишущий в тебе стихи. И этот пишущий в тебе стихи — тот самый могучий поток подсознания, который течет в каждом из нас; и это отнюдь не заслуга, если этот поток, в котором каждый равен каждому, избрал тебя своей скрипкой».
Художник намеревался преподать урок скромности, но Яромил вмиг обнаружил в нем сверкающее зерно для своей гордыни: хорошо, пусть не он, кто создал образы стихотворения; но здесь было нечто таинственное, что выбрало именно его пишущую руку; значит, он мог гордиться чем-то большим, чем заслуга: он мог гордиться избранничеством.
Кстати, он никогда не забывал, что сказала ему дама в маленьком курортном городке: у этого ребенка впереди большое будущее. Он верил таким фразам как пророчеству. Будущее было неведомой далью за горизонтом, где туманный образ революции (художник часто говорил о ее неизбежности) сливался с туманным образом богемной свободы поэтов; и сознание того, что это будущее он наполнит своей славой, прибавляло ему уверенности, которая жила в нем (самостоятельно и свободно) наряду со всеми досадными сомнениями.
Ах, бесконечная пустота после полудня, когда Яромил заперт в комнате и поочередно смотрит в свои два зеркала!
Возможно ли это? Где он только не читал, что молодость самая насыщенная пора жизни! Откуда же этот вакуум, эта разреженность жизненной материи? Откуда берется пустота?
Это слово было неприятным, как слово поражение. И были другие слова, которые в его присутствии (во всяком случае дома, в этой метрополии пустоты) никто не смел произносить. Например, слово любовь или слово девушки. Как он ненавидел троицу, обитавшую на нижнем этаже виллы! Там часто, до глубокой ночи, бывали гости, слышались пьяные голоса, а среди них и визгливые голоса женщин, что раздирали душу Яромила, без сна ежившегося под одеялом. Его кузен был на два года старше его, но эти два года возвышались между ними, как Пиренеи, разделяющие два чуждых мира; кузен-студент приводил на виллу (при радушном понимании родителей) хорошеньких девушек и слегка презирал Яромила; дядя показывался редко (был занят унаследованными от тестя магазинами), зато теткин голос вовсю гудел по всему дому; каждый раз, встречая Яромила, она задавала ему один и тот же вопрос: «Ну, что поделывают девушки?» Яромил мечтал плюнуть ей в лицо, потому как ее снисходительно-непринужденный вопрос высвечивал всю его драму. Нет, не то чтобы у него не было никакого общения с девушками, но оно было так невелико, что отдельные встречи отстояли одна от другой, как звезды во вселенной. Итак, слово девушки было печальным, как слово тоска или слово неудача.
Если встречи с девушками не заполняли его времени, то его заполняло ожидание этих встреч, причем ожидание было не просто досужим заглядыванием в будущее, а подготовкой и тренингом. Яромил был убежден, что успех встречи зависит прежде всего от того, не замкнется ли он в растерянном молчании и сумеет ли говорить. Встреча с девушкой прежде всего была искусством словесного общения. Ради этого он завел специальную тетрадку, куда записывал истории, пригодные для пересказа; но, конечно, не анекдоты, что неспособны поведать ничего личного о своем рассказчике. Он записывал истории, пережитые им самим; а поскольку, по существу, не пережил никаких, придумывал их; при этом он не был лишен вкуса: вымышленные (вычитанные или услышанные) истории, персонажем которых выступал он сам, не должны были героизировать его, а лишь тонко, так сказать, ненавязчиво переместить его с территории, где царят застой и пустота, на территорию, где царят движение и авантюрность.
Записывал он и разные стихотворные строки (и надо подчеркнуть: совсем не те, что восхищали его самого), в которых поэты воспевали женскую красоту и которые можно было привести в качестве примера собственной наблюдательности. Так он записал строку: Твое лицо могло бы стать чудесным триколором: рот, волосы, глаза… Такую строку, конечно, нужно было освободить от искусственности ритма и сказать ее девушке под видом собственной внезапно осенившей его мысли, под видом остроумного комплимента: Твое лицо — триколор! Глаза, уста, волосы. Это единственный национальный флаг, который принимаю!