Книга Кабирия с Обводного канала - Марина Палей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, некоторые подразделы «хозяйства» находились и в мастерской Хенка: он был художник. Но все, что относилось к мастерской, было уже в его (сугубо единоличном) владении. Чтобы попасть в мастерскую, следовало пилить на велосипеде в другой конец Амстердама. Сначала у нас было два велосипеда: мой, за мзду в пятнадцать гульденов, украл для меня Ашраф – марокканец, живущий именно этим промыслом. Но через неделю велосипед свистнули уже у меня – не исключаю, что в этом специфически амстердамском круговороте вещей был замешан тот же узкий специалист. Поэтому, когда мы отправлялись в мастерскую или куда-нибудь еще, я подсаживалась к Хенку на багажник, обхватывала его мальчишескую талию, иногда спала на ходу, и мы колесили вдоль каналов, каналов, через мостики и мосты – но иногда, ради égalité»[3], крутила педали я, а сзади, неизменно в черных очках, дымил косячком Хенк.
Насчет того, что Хенк – художник-фрилансер, я узнала в артистическом музыкальном кафе «LOURE», где в то время выступала: так отрекомендовала мне этого парня Ирис, тамошняя барменша, мечтавшая, видимо, разбить таким образом мой союз с Робби – и завладеть им, Робером Санье, в меру своих сил.
Сообщение про «талантливого художника» я пропустила мимо ушей. Мне нужна была крыша над головой – месяца на четыре, не больше – то есть до американского ангажемента. Кроме того, о каком «художнике» могла идти речь, когда в том квартале, где жил Хенк (а я отлично знала этот квартал), все, так или иначе, были «художниками». Там стоял разноязыкий гвалт; от вечерних и ночных выхлопов марихуаны в узких, словно прогрызенных переулках было сизо, как в авторемонтных мастерских; кожа торговцев соперничала с кожурой их товаров – как в мультике-клипе, мелькали мандариновые лица, руки-бананы, грейпфрутовые плечи, поросшие густой черной шерстью багрово-гранатные животы, ореховые голени и коленки; там огнедышаще сопел, вращая глазами-яйцами, исходивший потом и похотью торговец из Уганды, похожий на чудовищно разросшийся баклажан; иссохший индус, смахивающий на таковой же имбирный корень, резко разил какими-то пряными притирками и соблазнял розово-золотистыми, словно тающими в воздухе тканями; за колченогими столиками перед закусочной, ало вспыхивали хохочущими глотками черные проститутки, причем тесный, севший после многократных стирок, секондхэндовский трикотаж очень подробно обтягивал все их телесно-возрастные дефекты; отовсюду зверски несло грубым жареным мясом, запах которого пробуждал, где-то глубоко, в утробе, забытое чувство джунглей и одновременно вызывал тошноту, и, если в этот квартал забредал чужак, то есть не тот, кто ценит неторопливый кайф от пива и косячка, а – хуже того – любитель вопросов на тему, откуда, скажем, угощающий его пивом и косячком, нигде не работая, берет деньги на то и другое, пришельцу сразу давали понять, что в этом квартале он лишний.
Мой сценический псевдоним – Solange de Gran– gerie. Придумал его упомянутый уже Робер, мой аккомпаниатор и вдобавок мой личный администратор. В кабаре он выступает потому, что так подрабатывал в юности и кабаре его, сорокапятилетнего, по его же признанию, молодит, – но, кроме того, и это главное: он прочно привязан ко мне, и ничего с этим поделать не может. В амстердамской консерватории господин Робер Санье – жутко уважаемый профессор, который, кроме порционной выдачи своих заумностей, занимается написанием монографий о постмодернистской музыке – и втихаря такую же сочиняет. В его какофониях я ровным счетом ничего не понимаю, но он этого и не требует: ему важно мое присутствие.
Робера я вывезла из Парижа. Впрочем, почему – «вывезла»? В качестве трофея он для меня, с самого начала, был весьма сомнителен, да и ответственность за его передислокацию лежит исключительно на нем самом. Скажем так: Робер увязался за мной после моих первых парижских гастролей, да так и осел в Нидерландах. Благодаря мне и «окружающей среде», он стал сносно говорить по-нидерландски; я, благодаря ему, бегло заговорила по-французски, – хотя всегда, когда у нас возникали финансово-ответственные или любые иные напряженные ситуации, мы оба с облегчением переходили на английский.
В остальном же мы с ним двигались в прямо противоположных направлениях: он, в свое времечко, похипповал, а с возрастом трансформировался, как водится, в типичный образчик «миддл-класса»; я же всегда была отличницей-одиночкой, «царевной-затворницей», как меня называли в школе, а затем и в консерватории – то есть жила себе припеваючи вне каких бы то ни было союзов, братств, салонов, задушевных компашек. Несмотря на отвращение к тусовкам, «блистательная будущность была мне обеспечена», но со временем я без оглядки сбежала от всего, что ощущала «респектабельным», «социально статусным» – короче, от всей этой трупной тухлятины.
Почему? Не знаю. Может, просто живой жизни во мне через край – а может, прежний мой опыт, в определенный момент, оказался для меня полностью изжитым.
Псевдоним мне понравился. Я слегка подсветлила свои каштановые волосы золотистым, чтобы придать им оттенок нежной солнечности: мне кажется, Соланж – это очень солнечное имя, улыбчивое и мягкое... Хотя, кто спорит, оно избалованное, непредсказуемое и грациозно-капризное: как объяснил мне Робер, его носила героиня Бертрана Блие, которая засыхала без любви в своем блистательном менаж-а-труа – и, в конце концов, обрела отраду с нескладным вундеркиндом, то есть разяще-интеллектуальным амуром тринадцати лет от роду.
В амстердамском музыкальном театре «QUIN-TOLE» («КВИНТОЛЬ»), где я продлеваю контракт посезонно, служат в основном выходцы из Латинской Америки – чилийцы, аргентинцы, колумбийцы и так далее, причем многие из них изначально являются европейцами, чьи родители, после Второй мировой, эмигрировали на американскую часть планеты и там обосновались, а дети, время от времени, скажем так, припадают к истокам. Тем не менее, с июня по август включительно наш разномастный вертеп всегда закрывается, потому что летом нет никакой возможности удержать новоявленных южноамериканцев «на рабочем месте» – все они улетают на трехмесячные вакации в свои рио-де-жанейры и буэнос-айресы – где, видимо, и подрабатывают, – а я, в одиночку, гастролирую по Европе.
В афишах, правда, значится также и Робер. Но определение «в одиночку» означает мое ощущение, а не бухгалтерскую ведомость. Робер – прекрасный аккомпаниатор – он улавливает, даже раньше меня, переменчивые оттенки моих настроений; по этой же самой причине он, довольно долго, оставался для меня превосходным любовником.
Однако тем летом, перед осенней поездкой в Штаты (это был мой частный контракт), я поймала себя на чувстве, что для меня излишним является присутствие одного и того же человека утром, днем, вечером, ночью. Года три такого присутствия – не только для меня, но для любого честного индивида, если он не обладает трусостью себе в том признаться, – приводят к неврозу и неизбежной деградации человеческого взаимодействия, по-разному камуфлируемой.
Я предложила Роберу ограничить наше общение концертной деятельностью – то есть репетициями и выступлениями как таковыми. Мне пришлось выдержать целый шквал его маловразумительных прожектов, в которых он предлагал какие-то «гибкие варианты» отношений. Тем не менее, решающее слово было за мной, и я сказала, что мы можем остаться любовниками, но наши рандеву будут проходить «по иной схеме»: если я того захочу; где и когда я того захочу; возможно, в тех комбинациях, в каких я того захочу, – а из его дома я безоговорочно съезжаю.