Книга Оракул - Арина Веста
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И вот еще, вестовым при нем назначьте разведчика, который доставил аквариум, — добавил Сталин.
— Гвардии старшина Славороссов, — прочел Седов подпись в конце донесения. — Разрешите приступить к исполнению?
Седов надел на бритую голову фуражку и взял под козырек.
— Разрешаю, — Сталин махнул рукой с зажатой в ней трубкой, словно благословляя Седова на рискованную и до конца не ясную операцию.
— О ходе операции будете докладывать наркому Берии, — буркнул на прощание Сталин, — он все равно пронюхает…
— И обязательно направит в замок своего человека, — заметил Седов.
— Это нам даже на руку! У Берии не только длинные руки, но и хорошие специалисты по выкручиванию рук, — Верховный усмехнулся, довольный каламбуром. — Мы должны узнать, до чего додумались немцы, и при случае перехватить инициативу у американцев.
Исповедь гностика
И зреет золото на днище атаноров:
То золото господ, то золото не черни.
С. Яшин
23 апреля 1945 г. Лагерь особого назначения в 40 километрах от пос. Варандей
В густой тьме барака плыл, покачиваясь и подрагивая, язычок масляной лампы-коптилки, похожий на огненный парус. До подъема оставалось еще часа четыре, на часах — ночь, и на сто верст окрест — злая волчья мгла без проблеска огня, а здесь, сбившись в тесную стаю, жили и дышали люди. Конвоир, сам из бывших зэков, постоял в нерешительности, прикрывая ладонью огонек, на миг испугавшись этой натужно сопящей, стонущей тьмы. Ночью в кромешной темноте барачная вонь ощущалась острее, хотя вонь — первое, к чему привыкает человек. В лютые варандейские морозы этот спрессованный, звериный дух даже радовал, как привычный уют или запах насиженного гнезда. Собравшись с духом, конвоир потопал по ущелью между трехэтажных нар, помахивая лампой и вглядываясь в спящие лица. Любого другого спящего зэка и не отыскать в ночном месиве, только не Гурехина.
«Странный этот Гурехин, словно из иного теста скатан: ночами светится, словно молодой месяц, а днем, как голубь, только воду пьет», — думал конвоир без привычной грубости.
От Гурехина, от его лица и рук и в самом деле исходил слабый свет, особенно заметный в потемках. Конвойный подошел ближе, приблизил фонарь и заметил, что спящий Гурехин улыбается. Эта изможденная улыбка бередила душу, и конвоиру мучительно захотелось туда, где сейчас сладко и беззаконно отдыхал Гурехин.
— А чтоб тебя мухи съели, — очухался конвоир от вязкой оторопи. — Ка пятьсот пятнадцать, к начальнику лагеря! — просипел он и потряс зэка за плечо вместо обычного тычка прикладом в шею или между лопаток.
Зэк вздрогнул и неловко принялся искать очки под гнилой наволочкой, но, едва он нацепил их на нос, движения его обрели уверенность и точность. Тело согрелось от сна, и это ночное тепло сейчас же взбудоражило «подселенцев». Невыносимо засвербело под мышками и в паху, и Гурехин яростно заскребся.
«Видать, и святое тело гнида гложет», — это новое открытие отчего-то обрадовало конвоира.
— Ишь вшей развел, ведьма валяная, а еще в очках… — почти ласково проворчал он. — Поторапливайся!
— Ночь ведь, — забыв железное правило зэка не возражать дежурному, заметил Гурехин.
Прыгая на одной ноге, другой он залезал в негнущиеся от грязи ватные штаны, потом долго и неловко наматывал ветошь на голые щиколотки, и конвоиру показалось, что ноги Гурехина тоже слабо светятся. Он заметил, как зэк засунул за портянку самодельную оловянную ложку.
— Ложку-то оставь, ведьма валяная, там штабной из Москвы тебя дожидается.
Ах вот в чем дело! Его вытребовали среди ночи, чтобы в бараке о его «рывке» не пронюхали и не надавали с собой писем на волю. Выдернули, как гвоздь из доски, а он уж тут ржавью порос, словно, на этом месте век был. Но, как человек подневольный, Гурехин привык подчиняться любым приказам. А в лагере у простого зэка командиров видимо-невидимо.
Гурехин достал спрятанную под матрасом шапку с лагерным номером и выдернул из общей кучи валенки. Конвоир только головой покачал на юродивого. Умный зэк взял бы те, что поближе к буржуйке, а значит, легче и горячее, а этот потянул первые попавшиеся, еще тяжелые, пропитанные сыростью.
Едва они вышли из барака, в отощавшее лицо Гурехина впился сухой мороз. Стоял конец апреля, а конвоир все еще был в необъятном тулупе, туго перехваченном портупеей вроде сенной копны. Мерлушковый воротник стоял козырем: бравый был конвоир. А вот Гурехин трясся рядом в старом ратиновом пальтишке, в котором его осудил военный трибунал четыре года назад.
Над бараками разливалось лунное марево, и, прежде чем загасить масляную лампу, конвоир раскурил припрятанную цигарку, и Гурехин пошел тише, чтобы его сопровождающий успел докурить до того, как дойдут они до штабного барака.
Под ногами чавкал снег, гулкую песню выводил захмелевший от весенней ночи одинокий собачий голос. В широкой рубленой избе, где располагался штабной барак, оранжевым валетом светилось окно. У дверей «штабного» оба остановились. Подняв к звездам плоское исклеванное оспой лицо, конвойный топтался, поглядывая на низкие звезды.
— Ты уж того, не серчай, брат… ведьма валяная… если что не так, — с необычной мягкостью прогудел он.
Молва о чудо-докторе гуляла по лагерю особого назначения, и, минуя лагерную больничку, к Гурехину шли тайные пациенты с неудобосказуемыми болезнями. За зэками потянулись конвоиры с «орехами царя Соломона», как какой-то остряк назвал повальный сифилис среди охраны. Сифилис искрой перекидывался на заключенных, и бывало так, что у каждого десятого губы обметывало кровяной коростой. Свое универсальное лекарство Гурехин делал из обыкновенной талой воды. На чердаке с попустительства охраны у него стояли шленки с талым снегом и маленький самодельный тигель, на котором осуществлялась перегонка. Кроме того, знал Гурехин особое слово, от которого вода больше не замерзала и даже пуще того становилась целебной.
За четыре года личность лагерного уникума обросла легендами. Все знали, что свой кусок сырого непропеченного хлеба пополам с кострикой, миску мутной баланды и шмат каши он до крохи отдавал товарищам, но, вопреки всем законам лагерного выживания, не только не худел, но даже норму свою выполнял, а в солнечные дни бывал даже весел, словно жиденький свет северного солнца был для него сливочным маслом.
— Как себя чувствуешь-то? — уже по-свойски поинтересовался Гурехин.
— Да, почитай, одна пуговка осталась. Оставил бы ты мне водицы прыснуть, на всякий случай… А?
— Да я бы оставил, только без меня вода силу потеряет. Умная эта вода, слово человечье понимает.
— Говорят, на святой воде замешиваешь? — мучая цигарку, допытывался конвойный.
— Не на святой, а на звездной, древние мудрецы праной звали. А куда повезут-то меня, не слыхал?