Книга Вот пришел великан… Это мы, Господи!.. - Константин Дмитриевич Воробьёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да. Это, конечно, не «Волга».
Она коротко, вприщур взглянула на меня и включила зажигание. «Росинант» с подскоком сорвался с места. Вела она трудно. Ее чрезмерная пристальность и напряженность давили на меня, как ноша, и перед светофорами я тоже жал на воображаемый тормоз и переключал скорости. За городом ей немного полегчало.
– Ты и свою «Волгу» так водишь? – спросил я.
– Как?
Голос ее прозвучал жестко и упрямо.
– Старательно. Как и твой муж, – сказал я.
– Ну еще бы!.. Какие дополнительно будут вопросы?
– Больше ничего, – ответил я.
– Весьма признательна, – по слогам сказала она и в нарушение всех правил, не сбавляя скорость и не заглянув в зеркало, пересекла шоссе, – там, слева от нас, в сизом овсяном поле пробивался первый встреченный нами проселок, заросший ромашками и синелью. Тут, по цветам, она ехала тихо и неощутимо, и за пригорком, скрывшим от нас шоссе, заглушила мотор. Тогда у нас выдалось несколько летучих секунд совершенно свободного и какого-то грозного времени, заполненного нашим обоюдным ожиданием чего-то громадного, опасного и неотвратимого, и когда ничего не случилось, и мы молча и настороженно остались сидеть поодаль друг от друга, Ирена усталым и доверчивым движением взяла у меня рукопись.
– Так вот, вернемся к нашим баранам, – сказала она. – Помнишь, товарищ Кержун, какой сентенцией заканчивается у тебя повесть?
– Да, – сказал я. – «Окруженная грозовыми тучами, огромная и темная, неслась в мировом пространстве Земля».
– Верно. Но это не годится, – сожалеюще сказала она, и я подумал, что мог бы теперь поцеловать ее. – Ты ведь сам редактор – и обязан понимать, почему это не годится.
– Не понимаю, – сказал я.
– Фраза очень уязвима. Что значит «огромная и темная»? Земля наша не вся темная. На ней есть и вечно светлое пятно, различимое с любого расстояния, – одна шестая ее часть, понимаешь?
– Ты это насчет «темной» серьезно? – спросил я.
– Вполне, – сказала она. – Я хочу, чтобы повесть твою напечатали. Очень хочу. И все мои правки преследуют эту цель, как говорит твой друг Владыкин. Между прочим, его вопросительные и восклицательные знаки, что он наставил на полях страниц, были мне очень полезны: он дотошный и осторожный редактор… Ну, пойдем дальше.
– Не нужно, пусть всё остается так, как ты исправила, – сказал я и хотел взять у нее «Альбатросов». Она отшатнулась от моей руки за руль и оттуда подала мне рукопись растерянно и повинно. – Что ты делала вчера вечером, когда я позвонил? – спросил я.
– Я была на кухне, – сказала она.
– Котлеты жарила? Две маленьких и одну большую, да? Ты была в том своем черном платье, правда?
Она суеверно посмотрела на меня.
– Не надо, Антон… Дай мне спокойно уехать. Как же ты не понимаешь!
– Я нарву тебе цветов, ладно? – попросил я.
– Нет-нет, я не смогу… Мне придется их выбросить… Поедем скорей домой. К себе, – поправилась она. Ей не удалось самостоятельно развернуться на узком проселке, и мы поменялись местами. На шоссе, при виде встречных голубых «Волг», она медленно и натяжно вжималась в сиденье и отклоняла голову к дверце, чтобы быть подальше от меня. Я ехал как по краю пропасти, и руль почему-то давил мне на мышцы так, будто я нес машину на себе.
– Он что, всякий раз разыскивает тебя после пяти часов? – спросил я и, вспомнив волобуевский затылок, выругался отвратительно, как пьяный портовик. Ирена зажмурилась и приказала остановиться. Я подрулил к кювету, и она спустилась прямо в него и пошла там по запыленной траве в город – маленькая, жалкая, прибито перекосив плечи. У меня тогда разломно заболел затылок, поэтому, может, я и окликнул ее таким непутевым, испугавшим меня самого голосом. Она обернулась и побежала назад, ко мне.
– Что случилось?
– Когда ты вернешься? – спросил я.
– Господи! Это же не я еду… Ну через двадцать четыре дня, двадцатого. Не выходи, не выходи! Подожди тут, пока я сяду в автобус…
На нашем проселке, куда я возвратился немного погодя, плавал теплый сладкий дух травы, смятой шинами «Росинанта», гудуче сновали шмели, и в поле радостно били и били перепела, будто мир только что сотворился – несколько мгновений тому назад.
Вернулся я в полночь. Дом воспаленно светился всеми окнами, кроме моего, – во дворе, за столом козлятников, тесно сидели несколько мужчин в брезентовых спецовках штукатуров и не очень весело пели «Шумел камыш» на мотив «Когда б имел златые горы». От этой их мужской заброшенной спаянности и пьяно взыскующих голосов на меня нахлынуло горькое чувство бездомности и одиночества, и я поднялся к себе с мыслью, что мне тоже надо напиться. Одному. Мой стол белел в полутьме комнаты как саркофаг, – низко свисал край простыни с крышки секретера, и я решил не включать свет, чтобы не лишаться сумрачной жалости к себе и к тем, что пели во дворе.
Я ничего не тронул на тарелке Ирены, – туда я еще утром положил самую крупную и твердую редиску, самые спелые вишни и лучший огурец.
– Ты не бойся, – вслух сказал я пустому стулу, на котором она должна была сидеть. – Я тебя никогда и ничем не обижу, и пусть мир будет наполнен одними чертьми… нет, чертями, я всё равно не отступлюсь от тебя!
«А как ты это представляешь себе?» – спросила меня невидимая Ирена.
– Не знаю. Этого я не знаю… – сказал я. – Давай лучше выпьем еще. Ты же сама говорила, что тракия хорошее вино. Я всё время буду сидеть поодаль от тебя, ты ничего не бойся.
«Конечно. Ты никогда не посмеешь испугать меня или обидеть».
– Никогда! Я очень боялся пригласить тебя к себе.
«Почему?»
– Я подумал, что ты поймешь это неправильно. Просто дело, наверно, в том пенсионерском поверье, что будто жизнь таких вот перерослых одиночек, как я, заполнена различной сексуальной пошлостью.
«Этого я в тебе не боюсь. Но есть ведь и другое – моя собственная для тебя высота, на которой я хочу оставаться. Разве ты не потерял бы