Книга Ремесло. Наши. Чемодан. Виноград. Встретились, поговорили. Ариэль. Игрушка - Сергей Донатович Довлатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вопрос показался мне бестактным. Точнее, обескуражила сама формулировка, интонация надежды. Но я кивнул.
Могу поклясться, что заместитель редактора оживился. Это был высокий, плотный и румяный человек лет сорока. Его манеры отличались той степенью заурядной безупречности, которая рождает протест. Он напоминал прогрессивного горкомовского чиновника эпохи Хрущева. В голосе его звенели чеканные требовательные нотки:
— Устроились?.. Прекрасно!.. Квартиру сняли?.. Замечательно!.. Мамаша на пенсии?.. Великолепно!.. Ваша жена работает у нас?.. Припоминаю... А вам советую поступить на курсы медсестер...
Очевидно, я вздрогнул, потому что заместитель добавил:
— Вернее, медбратьев... Короче — медицинских работников среднего звена. Что поможет вам создать материальную базу. В Америке это главное! Хотя должен предупредить, что работа в госпитале — не из легких. Кому-то она вообще противопоказана. Некоторые теряют сознание при виде крови. Многим неприятен кал. А вам?
Он взглянул на меня требовательно и строго. Я начал что-то вяло бормотать.
— Да так, — говорю, — знаете ли, не особенно...
— А литературу не бросайте, — распорядился Троицкий, — пишите. Кое-что мы, я думаю, сможем опубликовать в нашей газете.
И потом, уже без всякой логики, заместитель редактора добавил:
— Предупреждаю, гонорары у нас более чем скромные. Но требования — исключительно высокие...
В этот момент заглянул Боголюбов и ласково произнес:
— А, здравствуйте, голубчик, здравствуйте... Таким я вас себе и представлял!..
Затем он вопросительно посмотрел на Троицкого.
— Это господин Довлатов, — подсказал тот, — из Ленинграда. Мы писали о его аресте.
— Помню, помню, — скорбно выговорил редактор, — помню. Отлично помню... Еще один безымянный узник ГУЛАГа... — (Он так и сказал про меня — безымянный!) — Еще одно жертвоприношение коммунистическому Молоху... Еще один свидетель кровавой агонии большевизма...
Потом с еще большим трагизмом редактор добавил:
— И все же не падайте духом! Религиозное возрождение ширится! Волна протестов нарастает! Советская идеология мертва! Тоталитаризм обречен!..
Казалось бы, редактор говорил нормальные вещи. Однако слушать его почему-то не хотелось...
Редактору было за восемьдесят. Маленький, толстый, подвижный, он напоминал безмерно истаскавшегося гимназиста.
Пережив знаменитых сверстников, Боголюбов автоматически возвысился. Около четырехсот некрологов было подписано его фамилией. Он стал чуть ли не единственным живым бытописателем довоенной эпохи.
В его мемуарах снисходительно упоминались — Набоков, Бунин, Рахманинов, Шагал. Они представали заурядными, симпатичными, чуточку назойливыми людьми. Например, Боголюбов писал:
«...Глубокой ночью мне позвонил Иван Бунин...»
Или:
«...На перроне меня остановил изрядно запыхавшийся Шагал...»
Или:
«...В эту бильярдную меня затащил Набоков...»
Или:
«...Боясь обидеть Рахманинова, я все-таки зашел на его концерт...»
Выходило, что знаменитости настойчиво преследовали Боголюбова. Хотя почему-то в своих мемуарах его не упомянули.
Лет тридцать назад Боголюбов выпустил сборник рассказов. Я их прочел. Мне запомнилось такое выражение:
«Ричарду улыбалась дочь хозяина фермы, на которой он провел трое суток...»
В разговоре Боголюбов часто использовал такой оборот:
«Я хочу сказать только одно...» За этим следовало: «Во-первых... Кроме того... И наконец...»
Боголюбов оборвал свою речь неожиданно. Как будто выключил заезженную пластинку. И тотчас же заговорил опять, но уже без всякой патетики:
— Знаю, знаю ваши стесненные обстоятельства... От всей души желал бы помочь... К сожалению, в очень незначительных пределах... Художественный фонд на грани истощения... В отчетном году пожертвования резко сократились... Тем не менее я готов выписать чек... А вы уж соблаговолите дать расписку... Искренне скорблю о мизерных размерах вспомоществования... Как говорится, чем богаты, тем и рады...
Я набрался мужества и остановил его:
— Деньги не проблема. У нас все хорошо.
Впервые редактор посмотрел на меня с интересом. Затем, едва не прослезившись, обронил:
— Ценю!
И вышел.
Троицкий в свою очередь разглядывал меня не без уважения. Как будто я совершил на его глазах воистину диссидентский подвиг.
О работе мы так и не заговорили. Я попрощался и с облегчением вышел на Бродвей.
Остров
Три города прошли через мою жизнь. Первым был Ленинград.
Без труда и усилий далась Ленинграду осанка столицы. Вода и камень определили его горизонтальную помпезную стилистику. Благородство здесь так же обычно, как нездоровый цвет лица, долги и вечная самоирония.
Ленинград обладает мучительным комплексом духовного центра, несколько ущемленного в своих административных правах. Сочетание неполноценности и превосходства делает его весьма язвительным господином.
Такие города есть в любой приличной стране. (В Италии — Милан. Во Франции — Лион. В Соединенных Штатах — Бостон.)
Ленинград называют столицей русской провинции.
Я думаю, это наименее советский город России...
Следующим был Таллин. Некоторые считают его излишне миниатюрным, кондитерским, приторным. Я-то знаю, что пирожные эти — с начинкой.
Таллин — город вертикальный, интровертный. Разглядываешь готические башни, а думаешь — о себе.
Это наименее советский город Прибалтики. Штрафная пересылка между Востоком и Западом.
Жизнь моя долгие годы катилась с Востока на Запад. Третьим городом этой жизни стал Нью-Йорк.
Нью-Йорк — хамелеон. Широкая улыбка на его физиономии легко сменяется презрительной гримасой. Нью-Йорк расслабляюще безмятежен и смертельно опасен. Размашисто щедр и болезненно скуп. Готов облагодетельствовать тебя, но способен и разорить без минуты колебания.
Его архитектура напоминает кучу детских игрушек. Она кошмарна настолько, что достигает известной гармонии.
Его эстетика созвучна железнодорожной катастрофе. Она попирает законы школьной геометрии. Издевается над земным притяжением. Освежает в памяти холсты третьестепенных кубистов.
Нью-Йорк реален. Он совершенно не вызывает музейного трепета. Он создан для жизни, труда, развлечений и гибели.
Памятники истории здесь отсутствуют. Настоящее, прошлое и будущее тянутся в одной упряжке.
Случись революция — нечего будет штурмовать.
Здесь нет ощущения места. Есть чувство корабля, набитого миллионами пассажиров. Этот город столь разнообразен, что понимаешь — здесь есть угол и для тебя.
Думаю, что Нью-Йорк — мой последний, решающий, окончательный город.
Отсюда можно бежать только на Луну...
Мы принимаем решение
В нашем доме поселилось четверо бывших советских журналистов. Первым занял студию Лева Дроздов. Затем с его помощью нашел квартиру Эрик Баскин. Мы с женой поступили некрасиво. А именно — пообещали взятку суперу Мигуэлю. Через месяц наши проблемы были решены. За нами перебрался из Бронкса Виля Мокер. И тоже не без содействия Мигуэля.
Взятки у нас явление распространенное. Раньше, говорят, этого не было. Затем появились мы, советские беженцы. И навели свои порядки.
Постепенно в голосе нашего супера зазвучали интонации московского домоуправа:
— Крыша протекает?.. Окно не закрывается?.. Стена, говорите, треснула?.. Зайду, когда будет время... Вас много, а я — один...
В этот момент надо сунуть ему чудодейственную зеленую бумажку. Лицо Мигуэля сразу добреет. Через