Книга Громила - Нил Шустерман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Врёшь!»
«Не болит».
«Что-то не похоже!»
«Она заживёт».
«Ты собираешься рассказать мне, как ты её заработал?»
Он, никому и ничему не верящий, никого и ничего не терпящий, смотрит мне прямо в глаза, которые раньше лишь предавали меня, но со временем научились скрывать свои тайны, кодировать их с помощью шифра — его мой недалёкий дядя не может раскусить.
«Это не то, что вы думаете. Какая-то девчонка в коридоре...»
«„Какая-то девчонка“»?
«Наверно, у неё было что-то острое в рюкзаке... Ну, я не знаю!..»
«И ты думаешь, я этому поверю?»
«Я думаю, что вам пора отлить и оставить меня в покое!»
Покидая ванную, я вижу, как дядино лицо кривится, предупреждая, что если я буду несдержан на язык, наказание моё будет жестоким и мучительным, но не сегодня, сегодня ему лень, и он закрывает дверь и справляет нужду, а я ухожу с кружащейся от облегчения головой — в комнату, которую делю с братом,
Где Коди играет пластмассовыми солдатиками, а он сам — генерал, командующий армией; он бросает взгляд на мою забинтованную руку, но не задаёт вопросов; умненький брат знает, что я не скажу, потому что восьмилетки не умеют хранить секреты, они трубят о них направо и налево, а поскольку язык Коди предаёт его ещё чаще, чем меня мои глаза — он не спрашивает, понимая, что не сможет выдать дяде тайны, которую не знает,
И поэтому рана может чувствовать себя спокойно, когда я ложусь на свою койку; рана, которая, будто кровная клятва, чья сладкая боль служит постоянным напоминанием о нашей с Бронте тайне, впервые видится мне как чудо, а не как проклятие,
Потому что стоять между Коди и его болью — это моя обязанность, стоять между моим дядей и его болью — это моя плата; но боль, полученная от Бронте — это моё счастье.
Я не поддамся
На расспросы
Даже тебе, Бронте
В ветреный день в парке, когда рваные облака расчерчивают взбаламученное небо резкими ван-гоговскими штрихами, когда мы с Бронте валяемся в траве, читая Гомера, готовясь к циклопическому экзамену по литературе — я не поддамся на расспросы,
И когда Коди прыгает с дерева, не зная о том, какой спазм схватывает мои гудящие икры, а потом опять лезет на дерево — напропалую, не задумываясь о последствиях, ведь его навыки выживания обусловлены безболезненностью его существования — я не поддамся на расспросы,
И когда Бронте кладёт голову мне на колени, и я читаю вслух «Одиссею» и чувствую, как её желание узнать всё становится тем сильней, чем дольше я избегаю разговоров об этом, когда она замечает, что я декламирую поэму наизусть, и решается задать первый вопрос, который прорвёт плотину, но так же, как Одиссей не поддаётся на призывы сирен — я не поддамся на расспросы.
«Ты знаешь «Одиссею» наизусть?»
«А что? Гомер знал, а я ведь даже не слепой».
«Всю полностью?»
«Только то, что читал».
«Это невероятно, Брю».
«Это всего лишь моё свойство».
«Такое же, как исцеление?»
«Это не исцеление; это кража».
«То есть?!»
«Боль не пропадает, она лишь переходит ко мне».
«Ты можешь как-то это объяснить?»
«Нет».
Когда солнце скрывается за обрезками облаков, температура падает и раздосадованные мамаши гоняются за своими детьми с пальтишками наготове, борясь с шизофреническим днём, Бронте не обращает внимания на посвежевший ветер, зная, что через несколько секунд солнце вернётся; но даже если она и мёрзнет, ей это безразлично, потому что она приступает к допросу с пристрастием,
И я не могу понять что сильнее — её желание познать или моё желание остаться непознанным.
«Как это началось?
Ты сам выбираешь, кого исцелить?
Как ты выбираешь? Кого ты выбираешь?
А ещё кто-нибудь знает?
Как это у тебя получается?
Тебе обязательно надо прикасаться к...
Почему ты не отвечаешь?
Да ты вообще хоть слушаешь меня?!
Брю!»
Хотя всё, что я могу ей предложить — это молчание, её рука заползает под мою футболку, скользит по моей спине; Бронте осторожно исследует мои раны, спрашивает, болит ли, отвечаю: да, болит, но лишь чуть-чуть — но потом её рука передвигается мне на грудь, и не успеваю я сообразить, что раны её больше не занимают, как она начинает щекотать мне шею, тихонько смеётся и убирает руку, и меня поражает, насколько новы эти ощущения — ведь меня никогда никто не осмеливался дразнить, по крайней мере, не так, как поддразнивает девушка своего парня,
И обезоруживающая сила этой мысли ломает мою волю, и я поддаюсь на расспросы и охотно рассказываю о том, о чём не знает ни одна живая душа.
«Сколько помню себя, я крал,
Забирал всю боль у людей, которых люблю,
Но больше ни у кого.
Я не выбираю,
Я не желаю этого,
Но поскольку они нашли себе приют в моём сердце,
Я ворую их боль, как только оказываюсь рядом,
Потому что я заперт в ловушке любви.
Но все другие,
Все, ВСЕ другие,
Исходящие неприятием, словно летним потом,
Они — по другую сторону,
Я никогда не пущу их к себе.
Никогда.
Пусть их кости остаются сломанными,
Пусть они льют свою кровь,
Я ненавижу их.
Я должен ненавидеть, разве ты не понимаешь?
Ведь что было бы, если б это было не так?
Что, если бы я их полюбил?
Их друзья стали бы моими друзьями,
И вся их боль, все их муки,
Весь причинённый им вред
Перетекали бы ко мне,
Пока от меня не остались бы лишь переломы и разрывы,
Раны, порезы и сотрясения.
Но пока я держу их на той стороне,
Пока я отталкиваю их и презираю,
Я могу жить».
Внимательно слушая, не произнося ни слова осуждения, Бронте впитывает в себя мои слова, потом наклоняется и целует меня в ухо, даря мне исцеление, хотя она этого не понимает и никогда не поймёт, и шепчет: «Но ты выбрал, Брю, ты выбрал меня и Теннисона. Ты пустил нас к себе...»