Книга Клинок Тишалла - Мэтью Стовер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Он более не человек.
Он поднимает глаза к солнцу, и я следую его примеру, и вой турболетов превращается в чудовищный рев.
Солнце плачет смертоносными титановыми слезами.
Всякое истинное сказание кончается смертью.
Сим завершается повесть о подлом рыцаре.
Делианн восседал на Эбеновом троне, держа на коленях холодный, покрытый засохшей кровью Косалл, и Палата правосудия звенела его болью.
Боль холодно искрилась в ослепительных лучах рассветного солнца, огненными копьями пробивших фонарь в потолке; и черное масло, что сочилось из гнойника на бедре, до кости прожигая плоть, шипело от боли. Гранитные черты Ма’элКотова идолища оцепенели в своем страдании, и песок на арене внизу жалил, словно его втирали в открытую рану. Самый воздух огрызался, и впивался, и глодал плоть, и каждый вздох был полон белым огнем.
В зале было безлюдно; ряд за рядом сбегали к арене пустые сиденья. Делианн остался наедине со своей мукой. Но боль пришла к нему не одна: с мукою, пронизывая и наполняя ее, явились ужас и паника, отчаяние и тупое безразличие, разверстая бездна погибели.
Лишь малая доля эти страданий, отчаяния и ужаса, принадлежали Делианну; остальное стекалось к нему из-за стен Палаты правосудия. На волнах реки боль плыла к нему сквозь ясное утреннее солнце в стылом воздухе осени. Штурмовые катера закладывали виражи, чтобы открыть огонь.
Жить Делианну оставалось менее девяти минут.
Слезы солнца расцветают идеальными четырехлепестковыми клеверинками, и лазерно-прямые линии трассеров вышивают улицу геометрическими узорами рвущегося камня. Воздух поет от шрапнели, взрывы ползут к нам по Божьей дороге, а я…
Я сижу и наблюдаю.
Штурмкатера пролетают над нами, поливая толпу разрывными пулями и ракетным огнем. Западная оконечность стены Сен-Данналина пожимает плечом, будто устав стоять пять столетий, и лениво оседает кирпичной лавиной, поднимая тучи белой пыли. Снаряды бьются в брусчатку, словно гранаты, начиненные щебнем. Осколки рвут в клочья солдат, перворожденных, социков без разбору – шрапнель друзей не знает.
А я не могу пошевелиться.
Собственный просчет парализует меня.
Тоа-Сителл с кафедры простирает руки к заходящим для второго залпа катерам: то ли в восторге перед мощью своего вернувшегося божества, то ли умоляя о снисхождении, то ли обделавшись с перепугу – никто уже не узнает. Потому что ракета пробивает его насквозь, и патриарх успевает глянуть изумленно на открытые утреннему солнцу кишки – прежде чем боеголовка взрывается, ударившись в стену храма Проритуна за его спиной, и патриарх, бригадир социков, дворцовая стража и большая часть стены исчезают в пламени взрыва, плюнувшего в небо кровью, костьми и каменной крошкой.
Вот так. Именно об этом говорил Райте. Тан’элКот никогда не дозволил бы такого. Он любит этот город больше, чем весь белый свет.
Он никогда не пошел бы на это.
Ошметки патриарха, храма и всего остального сыплются на нас, постукивая и шлепая по мостовой, но я не слышу ничего, кроме всепоглощающего рева в ушах, и понимаю, что катера разворачиваются для следующего захода. Несколько броневиков разворачиваются над Шестой башней и устремляются к дальнему концу Божьей дороги. Им придется опуститься наземь, чтобы отдача бортовой тяжелой артиллерии не сбивала прицел.
Броневики открывают огонь; сдвоенные пятидесятки на башнях выбивают осколки из каменной кладки, перекрывая всю улицу барражем – когда крупнокалиберные пули пробивают доспехи, кажется, словно господь бог решил встряхнуть жестянку с галькой, – и только тут я выхожу каким-то образом из ступора. Извернувшись, я набрасываю кандалы на край узорной чаши фонтана Проритуна, и переползаю туда, оставляя на изъеденном кислотными дождями известняке клочья собственной шкуры. Вода в неглубокой чаше полна грязи и крови, и…
Ох…
Ох, господи боже всевышний, твою мать…
Вот теперь я понимаю.
Он может заставить работать двигатели, заставить действовать что угодно …
Палата правосудия… Делианн… может, если я сумею…
Черт, ноги мои, ноги, я же не успею…
Я могу ошибаться. Я должен ошибиться.
Господи Иисусе… Тишалл… кто-нибудь, все, кто меня слышит, – сделайте так, чтобы я ошибся!
Из глубочайшего омута боли и страха, всей рекой ощущая окружающий мир, наблюдал Делианн за бойней. Ему она виделась сплетением, путаницей разнонаправленных сил, ожившей абстрактной картиной. Небо взрывалось кармином и аметистом, сметая золото, лазурь и зелень живых душ. Цвета сталкивались и смешивались, растекались и разделялись, словно в наркотических грезах изумительной красоты: ожившая фигура Мандельброта, уходящая в себя, чтобы распуститься вновь, точно полевые цветы на груде навоза, из кровопролития и безысходности.
Ибо, невзирая на ужас и жестокость, несмотря на крики агонии и стоны отчаяния, истерзанная плоть была лишь тенью: прозрачной и неощутимой, не реальность, но узор, полузримое воплощение энергетических всплесков. Энергия следовала собственным законам, создавая систему организованную, точно галактика, и вероятностную, точно бросок игральных костей, неустановимое равновесие между изяществом и грубой силой.
Впервые в жизни Делианн понял Хэри Майклсона. Понял его страсть к насилию. Осознал, как может человек так возлюбить смерть.
Кровопролитие было прекрасно.
«Но это его глазами я вижу красоту, – мелькнуло в голове у чародея. – Не своими».
Потому что посредством реки Делианн ощущал каждую рану, каждый удар пули, каждый осколок, вонзившийся в плоть; глазами раненых он видел руки, бессильно пытающиеся остановить кровь или вернуть на место рассыпавшиеся из порванных животов кишки, поцелуем возвратить жизнь в присыпанные пылью глаза; он чувствовал их ужас и скорбь. Он решил вмешаться.
Это решение его убило.
Жить ему оставалось шесть минут.
Я высовываюсь из-за края фонтана. Камень дрожит под ударами пуль и осколков, воздух полон грохота, и звона, и воя шрапнели, и гиперзвуковых хлопков «пятидесяток»; за краем каменной чаши само пространство обернулось хищным зверем, почуявшим мой запах. Я много раз смотрел смерти в глаза, но сейчас мне угрожает другое: случайная, нечаянная гибель.
Безличная.
Это не моя война.
Ничто на свете до сих пор не требовало от меня таких усилий, как те, что приложил я, чтобы приподнять голову над краем каменной чаши.