Книга Марина Цветаева. Беззаконная комета - Ирма Кудрова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отметим, однако, важное различие в трагическом самоощущении двух русских поэтов. Ахматова прожила на родной земле всю свою жизнь; само по себе это не подвиг и не заслуга, но это постепенное привыкание к урезаемой свободе. Цветаева очутилась в России после семнадцати с лишним лет разлуки. И о таком чудовищном разгуле беззакония и лицемерия, пронизавших страну снизу доверху, она, конечно, не догадывалась. Вот почему то, что обрушилось тут на ее семью, вызвало у нее такой шок.
Мир пошатнулся бы не так сильно в ее глазах, если бы ордер на арест предъявили ей самой. Но увели Алю и мужа! Тех, кто так рвался в СССР, у кого все тридцатые годы с уст не сходили слова преданности Стране Советов!
Предсмертная записка Муру
«Во мне уязвлена, окровавлена самая сильная моя страсть: справедливость», – записывала Марина Ивановна в своей тетради. Она все еще не догадывалась (запись относится к началу 1941 года), что принимать так близко к сердцу попрание справедливости в ее отечестве равнозначно скорби об отсутствии снега в Сахаре.
Но таков ее сердечный ожог. Повторю в очередной раз: безмерная острота реакций – отличительная черта ее природного склада.
Поначалу она, видимо, хотела сделать это в маленькой пристройке рядом с сенями и даже занавесила там тряпкой окошко. Но потом передумала, потому (так считала Бродельщикова), что в пристройке обычно спали дед с внуком. И выбрала сени. В перекладину там был вбит толстый гвоздь с крупной шляпкой…
Она закрутила изнутри веревкой дверь, подставила стул…
В их комнатке на столе оставлены три письма.
Сыну:
«Мурлыга! Прости меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело-больна, это уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але – если увидишь – что любила их до последней минуты и объясни, что попала в тупик».
Эвакуированным москвичам:
«Дорогие товарищи!
Не оставьте Мура. Умоляю того из вас, кто может, отвезти его в Чистополь к Н. Н. Асееву. Пароходы – страшные, умоляю не отправлять его одного. Помогите ему и с багажом – сложить и довезти в Чистополь. Надеюсь на распродажу моих вещей.
Я хочу чтобы Мур жил и учился. Со мною он пропадет. Адр. Асеева на конверте.
Не похороните живой! Хорошенько проверьте».
Асееву:
«Дорогой Николай Николаевич!
Дорогие сестры Синяковы![37]
Умоляю вас взять Мура к себе в Чистополь – просто взять его в сыновья – и чтобы он учился. Я для него больше ничего не могу и только его гублю.
У меня в сумке 150 р. и если постараться распродать все мои вещи…
В сундучке несколько рукописных книжек стихов и пачка с оттисками прозы.
Поручаю их Вам, берегите моего дорогого Мура, он очень хрупкого здоровья. Любите как сына – заслуживает.
А меня простите – не вынесла.
Не оставляйте его никогда. Была бы без ума счастлива, если бы он жил у вас.
Уедете – увезите с собой.
Не бросайте».
Георгий Эфрон. Сентябрь 1941 г.
И теперь можно уже сказать, что все три версии гибели Цветаевой, о которых говорилось в начале этой главы, имеют под собой серьезные основания. Особенно убедительными они представляются в сочетании. В самом деле: предельно напряженные отношения Марины Ивановны с сыном, рвавшимся скорее уехать из Елабуги, подтверждены нынче записями в его дневнике августа 1941 года. Мать чувствовала, что ее отношения с горячо любимым сыном в Елабуге натянулись до последнего предела. Она уже понимала, что мешает Муру – не в силах ему помочь. Увы, повторялась тяжкая история расхождения Марины Ивановны с выросшей Ариадной в середине тридцатых годов. Мать приходила в отчаяние, переживая потерю прежней душевной связи с детьми, как только они входили в возраст бурно развивающегося самосознания…
Почти сорок лет спустя после гибели Цветаевой мне довелось встретиться с Вадимом Саконским, елабужским приятелем Мура. Он рассказал мне, как страдал его друг от настойчивой опеки матери, предписывавшей шестнадцатилетнему подростку не только выбор друзей, но даже книг и кинофильмов, которые шли в ближайшем кинотеатре. Бурные ссоры между матерью и сыном, о которых свидетельствовали в своих рассказах и хозяева дома, вызваны были, очевидно, еще и этим обстоятельством. И у Марины Ивановны к болезненно-напряженному внутреннему состоянию, обострившемуся с арестом дочери и мужа, и особенно с началом войны, в Елабуге присоединилось еще и чувство вины перед сыном, которому она не только не умела помочь, но даже, как она понимала, становилась в тяжесть.
Не потому ли еще она и решилась поехать в Чистополь, что жажда сбросить с себя жизненное ярмо к этому времени уже переросла в ней в бесповоротное решение?.. Оставалось только сделать все, от нее зависевшее, чтобы «подстелить» жизнь Муру, когда ее уже не будет на свете. В частности, встречей с Асеевым, могущественным, как казалось Цветаевой, человеком – лауреатом Сталинской премии…
Это предположение, кстати говоря, объясняет нам ту безрадостность Марины Ивановны, которую с недоумением отметила в своих воспоминаниях Лидия Чуковская – при вынесении благоприятного решения в парткоме Чистопольского горсовета. И тот застывший лик обреченности, какой увидела в ней Елизавета Лойтер на берегу Камы перед самым отъездом обратно в Елабугу.
Марина Ивановна сделала, что могла, – впереди оставался последний шаг…
Августовский дневник Мура фиксирует мятущееся нервное напряжение матери, истерзанной необходимостью принимать все решения без совета и помощи, перед лицом разверзающейся в ее сознании бездны.
Однако чрезмерным кривотолкам о психологическом состоянии Цветаевой противостоит запись, сделанная Муром 5 сентября того же 1941 года – уже в Чистополе, после трагического события: «Она была в полном здоровий (так в дневнике! – И. К.) к моменту самоубийства». Наконец, и версия Кирилла Хенкина о грубом запугивании Цветаевой со стороны оперативника НКВД приобретает дополнительную достоверность. В частности, еще и потому, что, как уже говорилось, сотрудники Музея Пастернака в Чистополе обнаружили-таки в казанском архиве НКВД доносы писателей из окружения Бориса Леонидовича. То есть их вызывали и «обрабатывали» – угрозами и посулами.