Книга Еврейский камень, или Собачья жизнь Эренбурга - Юрий Щеглов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ограду гетто из досок и колючей проволоки сразу же снесли, и пошла плясать губерния и приплясывать ребятня, залетая в каждый двор с возгласами: «Да здравствует Сталин!», «Да здравствует Красная армия». Были и такие, что вопили: «Да здравствует Жмеринка!» и «Смерть румынским оккупантам!». Румыны давно смылись, так что смерти никого не удалось предать. Зато ребята повзрослее выкинули новый лозунг:
— Айда ловить полицаев!
Украинские полицаи давно переоделись и растворились среди населения. «Допомижная полиция» исчезла без следа, как дым. А вот еврейской полиции деваться некуда. Повязки сорвали, дубинки зашвырнули подальше, кто в сапогах был и галифе, содрал — и на помойку! Но знали-то их наперечет.
— Айда ловить полицаев! — вопил Ефим Моисеевич. — Смерть Милькису! Смерть Овсяникеру!
Двух-трех, а то и четырех, включая Милькиса и Овсяникера, бывшего портного и строителя, выковыряли из подвала и, торжествуя, отвели куда следует — все к тому же молоденькому лейтенантику с болтающимся планшетом на боку. Радовались безмерно, но вскоре немного приуныли: членов юденрата — седобородых стариков и шефа гетто, некогда австрийского офицера времен Первой мировой войны — арестовал СМЕРШ. Они-то в чем виноваты?! Они не полицаи. Но Сталин не делал различия между старостами и членами юденрата во главе с шефом гетто. Всех греб под одну гребенку: за сотрудничество и, пропустив через «тройки», отправлял на Колыму. Жмеринские полицаи со звездой Давида должны были благодарить Бога, что их не успели вывезти в концлагерь. Там при выгрузке евреи, опознав, забивали их камнями прямо рядом с вагонами.
Дождался освобождения в 1956 году только один еврейский полицай Мума Овсяникер. Он вернулся в Жмеринку, устроился на работу в строительную организацию, стал ударником социалистического труда и очень быстро получил двухкомнатную квартирку, отделал ее знатно и зажил припеваючи.
Двухкомнатная квартирка у метро «Пролетарская»
Ефим Моисеевич, будучи доктором медицинских наук и профессором, а также блестящим оператором в Боткинской больнице, которого приглашали к иностранным дипломатам, подавившимся редиской или куриной костью, постоянно возмущался:
— У меня двухкомнатная крошечная клетушка у «Пролетарской». С проходными, между прочим; окна — на мусоросборник. И у Мумы двухкомнатная — почти сорок метров, выходит на сквер. Утром соловьи поют. Зимой картинка — глаз не оторвешь. Сказка! А я сколько тормозов Вестингауза испортил, пока он дубинкой размахивал и перед румынской швалью тянулся? Сколько я мундиров порвал на складе?! Сколько керосина в патоку налил?! Сколько шнурков из бутс выдернул?! Сколько свитеров и подшлемников пожег? Боже мой! Сколько песка в зерно набросал?! Сколько дырок наделал в мешках с сахаром?! Сколько бумажных мешков с кофе обосцал?! Дня не миновало, чтобы чего-нибудь GFR не подпортил!
И смерть старшего брата, загнанного румынскими жандармами в угольную яму и там затравленного овчарками, Ефима Моисеевича не испугала, а наоборот, обозлила и сделала более заядлым. Он поклялся отомстить «Каре Ферата Романия» — знаменитой железнодорожной компании.
— Если бы не советские солдаты, — часто повторял Ефим Моисеевич задумчиво, — в телогреечках и обмотках, я здесь бы с тобой не сидел и полип из носа тебе не удалил. Понял, кому ты должен быть благодарен?
Об отъезде из страны он никогда не мечтал.
— Дурачье, — ругал он приятелей, эмигрировавших в Америку и Израиль, — дурачье! У нас лучшее, хотя и хужее. К чужому не привыкнешь. Поехали полюбуемся Суздалем…
И ехал, и любовался. В шестьдесят четыре года — однажды вечером — он наполнил ванну горячей водой и тихо вскрыл вены. Ушел в иной мир, как древний римлянин-патриций. Врачи Боткинской больницы, в которой он работал до последнего дня, устроили пышные похороны и завалили могилу ворохом цветов. Причину поступка никто не мог объяснить. Жестокость непонятного рода внезапно показывает свою хищную морду посреди относительно благополучной Москвы. Не в жмеринском ли гетто причина?
Белая ворона
Откровеннейший критик нашей прошлой собачьей жизни, имеющий на то бесспорное право, Надежда Яковлевна Мандельштам, вдобавок к уже процитированным строкам, заметила: «Среди советских писателей он был и оставался белой вороной. С ним единственным я поддерживала отношения все годы. Беспомощный, как все, он все же пытался что-то делать для людей». Характеристике Эренбурга нельзя отказать в точности и проницательности. Он действительно выглядел белой вороной и вел себя как белая ворона, никого из собратьев по перу не критикуя и не причиняя никому зла. Иногда он отбивался от нападок, но чаще пропускал клевету мимо ушей.
Надежда Яковлевна в этом пассаже дала высочайшую оценку мемуарам Эренбурга, во многом, как мне кажется, справедливую, несмотря на десятки пустых страниц: «„Люди, годы, жизнь“, в сущности, единственная его книга, которая сыграла положительную роль в нашей стране».
С последним утверждением вряд ли стоит соглашаться безоговорочно. Но то, что Эренбург «был и оставался белой вороной» и «пытался что-то делать для людей», безусловно. Надежда Яковлевна не в пример иным максималистам, живущим в совершенно другом, не террористически-сталинском периоде и пользующимся мощной поддержкой Запада, поступки Эренбурга хорошо понимала и правильно оценивала, как, впрочем, и Варлам Шаламов, который провел долгие годы в северных лагерях. Зорко разглядела она лица тех, кто пришел на похороны Эренбурга. «Это была антифашистская толпа», — подчеркнула Надежда Яковлевна. Я присутствовал на гражданской панихиде и позднее, прочитав «Вторую книгу», подивился яркости определения. Действительно, толпа была на редкость и однородно антифашистской. Ни одного писателя, даже Бориса Пастернака, не провожала в последний путь такая толпа. В людях, пришедших к гробу нобелиата, попадались разного рода протестанты, любители поэзии, любопытные. Их и с большой натяжкой нельзя было назвать антифашистами. Эренбург и при жизни привлекал людей особого склада. Надежда Яковлевна вовсе не имела в виду, что у гроба собралось много евреев, генетических противников фашизма и расизма. Нет, вовсе нет. Пришли интеллигенты разных профессий, ветераны минувшей войны, художественная молодежь, просто случайные люди, поддавшиеся душевному порыву, никому не ведомые любители литературы. Однако однотипность человеческого облика являлась определяющей чертой общности людей, собравшихся на несколько исторических мгновений. Есть во «Второй книге» далекоидущий и не вызывающий возражения вывод: «Эренбург сделал свое дело, а дело это трудное. Может быть, именно он разбудил тех, кто стал читателями Самиздата». На каком далеком расстоянии находятся слова Надежды Яковлевны от тех царапающих и неприязненных оценок, которые дает Эренбургу Александр Солженицын, вторгаясь в очерке о Столяровой в частную жизнь и семейный быт Эренбургов, и что неприятнее всего — после смерти хозяина квартиры на улице Горького!
Без Миллера, Дали и Селина
Что касается культурной значимости мемуаров Эренбурга, то здесь взгляд Надежды Яковлевны стоит оспорить. Эренбург слишком пристрастен в своих вкусах и, открывая слепому и глухому советскому миру Пикассо, он в то же время намеренно — подчеркиваю: намеренно! — умалчивал о многих не менее крупных явлениях европейской и американской культуры, объективно способствуя ее искажению в умах и сердцах миллионов людей, выпячивая главным образом лишь левые — так называемые прогрессивные — течения и их представителей. Трудно упрекнуть человека в подобном подходе. Дело, конечно, вкуса. Но я подозреваю, что Эренбург прятался за это ощущение. Путь к Сальвадору Дали, Луи Фердинанду Селину и Генри Миллеру был заморожен, а творчество их примитизировалось мимолетной, несправедливой и постоянно политизированной долбежкой. О Генри Миллере Эренбург, кажется, вообще не упоминал. Его заменил довольно посредственный драматург Артур Миллер, идеологически приемлемый для партийных бюрократов, невзирая на европейское происхождение, выраженную симпатию к евреям и недолгое супружество с Мэрилин Монро, которую агитпропщики пытались выдать за эталон разврата. А существует ли мировая культура без Дали, Генри Миллера и Селина?