Книга Екатеринбург Восемнадцатый - Арсен Титов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну и как бы ты вышел на британского посла? — спросил я.
— На самом деле выйти? — подхватился он, принимая мой праздный и пьяный вопрос за подлинный интерес.
— Никак нет! — резко сказал я.
Мы помолчали. Я подумал об Элспет и об Анне Ивановне. Как, с каким чувством я подумал об Элспет, сказать было трудно — коньяк стирал боль. А об Анне Ивановне я снова подумал с утренней приятностью — ждет и волнуется.
— Ну а второй вопрос, с каким ты пришел? — вдруг вспомнил Миша.
Ни второго моего, ни какого-либо из десяти обещанных Мишей мне вспоминать не хотелось. Я промолчал. Заговорил сам Миша.
— Небось про лошадей спросить хотел? — с усмешкой посмотрел он на меня.
— Нет! — сказал я, хотя именно о них-то и было моим вторым вопросом.
— Какие там лошади! Падаль, а не лошади! Помнишь, у Бодлера есть стихотворение «Падаль»? Вот именно то и есть твои лошади! — сказал Миша.
— И что? — спросил я.
— Да судить надо твоих парковых! — снова усмехнулся Миша и как-то темно блеснул глазами. — Падаль, Борька! Кругом одна падаль, сплошь одна склизкая, вонючая падаль от самого верха до самого низа! И ведь не с этой поганой революцией она пришла, Борька! Она еще там расцвела, в наше время! Ты за своей серой шинелью, за своим мундирным сукном ничего не видел. А я повидал! Ах, как пахуча она была, эта падаль, Борька! Все эти властители наших умов и сердец, а вернее, властители нашей прямой кишки, все эти, эти… — Миша кинулся искать слово, а я почему-то подумал, что он назовет какого-нибудь политического лидера из тех, кто витийствовал перед войной, совсем, кстати, нас, военных, не задевая. Он же сказал иное. — Все эти Зиночки Гиппиусы, Таньки Щепкины-Куперник, Аньки Ахматовы! — кривясь и со злобой сказал он. — Ты помнишь, Борис? Хотя где тебе помнить! Ты небось в окопе сидел и зад пальцем вытирал, потому что больше нечем было, и у тебя ничего больше не было, кроме своего пальца, ни винтовки, ни снарядов! Так вот надо было вытирать вот этой всей падалью! — Миша открыл дверцу книжного шкафа и смахнул пачку книг. — Вот этой падалью! На, смотри, что они понаписали, пока ты искал, чем задницу подтереть! Смотри! Хотя стой! Не замарайся! Я сам тебе покажу! Вот! — Миша в остервенении, будто хотел порвать надвое, открыл томик в черном корешке, столь же остервенело стал его листать. — Вот! Да где же она, тварь рыжая Зиночка!.. Черт! Не могу найти! Зато вот, пожалте вам, Михаил Кузмин, известнейшее на весь Питер педро, ты, надеюсь, понимаешь, о чем я говорю? Вот он: «Испепеляйте, грабьте, жгите! Презренье вам в ответ — не страх! С небес невидимые нити Восстановляют падший прах!» Каков суконец, а! Восстановляют ему прах, педре! А дальше какие имена! Ты только послушай: Садовский, Мазуркевич, Бальмонт, Мейснер, Зарин-Несвицкий, Тэффи! — сплошь посконно русские имена, такие посконные, что какому-нибудь Мишке Злоказову остается только обозвать себя Майклом! Все взялись в ресторанах у Кюба сострадать и утешать! А вот еще Блок! Хочешь Блока — о войне? Изволь! «Но все — притворство, все — обман! Взгляни наверх! В клочке лазури, Мелькающем через туман, Увидишь ты предвестье бури — Кружащийся аэроплан!» А? Как тебе? Видел ты там у себя, на фронте, в клочке лазури предвестье бури?.. И это всё, — Миша швырнул томик, — это всё называется «Современная война в русской поэзии». — Он томик швырнул, но тотчас поднял его. — А где же все-таки тут была Зиночка Гиппиус! Ты помнишь ее это: «Вся ваша хваленая германская мощь русскому солдату навысморк!» Не помнишь? Ну да. Ты же в окопе сидел и эту мощь на себе терпел, пока она тут занималась лесбийской любовью! Повидал я их всех! Все — падаль! Как у Бодлера, «Полусгнившая, она, вверх брюхом, как продажная девка, раздвинув ноги, лежала! И источала на округу гной!» — кажется, так! — он говорил с таким бешенством, что я увидел у него в углу губ белую накипь.
— Всё, Миша, хватит! — попытался я его остановить.
— Бури в лазури им подавай! — не слушал меня Миша. — С небес нитки им прах восстановляют! — в бешенстве говорил он и в бешенстве листал томик. — А! Вот! Нашел я Зиночку! — ударил он маленьким и крепким кулачком в страницу. — Вот! «Но сочтены часы томления. Господь страданий не забудет. Голгофа — ради воскресенья, И веруем — да будет!» Дни ее томления сочтены! Да несть числа дням твоих томлений, сволочь старая! Только не тех томлений, о каких ты тут ноготками своими скребешь, а тех томлений, которые грызут тебя по блуду! И туда же: «Веруем — да будет!» Будет вам, будет! И из-за вас всем нам будет!
— Хватит, Миша! Ты о лошадях вспомнил. Скажи яснее, что? — спросил я.
— Кому — бурю в лазури, кому — часы томлений, а ему — дохлые лошади! — глумливо рассмеялся Миша и спросил, надо ли мне еще коньяку. Я отказал. — Вот что! — неожиданно сказал он. — Вот что! Я дам тебе браунинг. Но ты должен о нем молчать. Хорошая штука браунинг. Лежит он у тебя в кармане. Заходишь, куда тебе надо, например, к тому же Паше Хохрякову или к Яше Юровскому и: «Здравствуйте, господа хорошие! Я ваша тетя от…» Тут если к Паше, то говоришь, от Яши. Если к Яше, то говоришь, от Паши. И бабах пару пулечек ему в хайло. А при этом — чик-чик, на две позиции патрончики в обойме подвинулись! Чудо!
Я встал уйти. Взгляд его, только что темный, бессмысленный, замерцал искренней просьбой.
— Боря, не уходи! Побудь еще! Одиноко мне! — стал он просить.
— Ну, поздно же, Миша, и ты пьян! — стал я отговариваться.
— Тогда я пойду с тобой! — сказал он.
И пошел, и потащился за мной, так что мне пришлось смириться и притащить его к себе.
Дома свет мерцал только в окне Ивана Филипповича. Я встревожился, не ушла ли Анна Ивановна. Но встревожился я напрасно. Едва мы загремели в дверь, она с Иваном Филипповичем вышла встречать. Она держала свечу, и я, хоть и был пьян, увидел, сколько приятно было ей мое возвращение. Увидев ее, преобразился и Миша. Он отстранился от меня и пустился целовать ей руки. Она от неожиданности попятилась. Миша, в попытке схватить ее за руку, ткнулся лицом в свечу. Анна Ивановна вскрикнула. А Миша нашел в случившемся только смешное. И потом, пока его наконец не прибрал сон, он, в попытке ухаживать за Анной Ивановной, время от времени вспоминал свой ожог. Тогда он начинал смеяться, говоря, что встреча его с Анной Ивановной была освящена огнем, что он теперь огнепоклонник в самом прямом смысле, а я, потому что я был в Персии, в древней стране огнепоклонников, стал ему братом. Анна Ивановна его чуждалась и всякий раз взглядывала на меня в растерянности, в которой я читал просьбу простить ее за поведение Миши, за то, что она, по ее мнению, становилась причиной его поведения. Я в ответ улыбался уголками губ. И была ли в полумраке комнаты видна моя улыбка, сказать было трудно. Но кажется, ей она была видна, или она ее чувствовала, потому что я видел, она на какое-то время успокаивалась. Иван Филиппович, в полной уважительности к родителям Миши, все пытался Мишу расспросить об их жизни, их нынешнем положении. Миша начинал отвечать, но тотчас же отвлекался на Анну Ивановну, и она снова смотрела на меня растерянно. Я снова отвечал ей короткой улыбкой. Миша не спрашивал Анну Ивановну, кто она, почему она в нашем доме. Он принимал ее за поселенную к нам эвакуированную. Мне надоело видеть Мишу таким, и я потащил его к себе в гостевую комнату. Будто поджидал нас, вышел навстречу Ворзоновский.