Книга Игра в классики - Хулио Кортасар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Орасио обо что-то споткнулся и тут ясно увидел то, что хотел увидеть. Он не знал, стоит ли ввязываться в это дело сверху или снизу, собрав все свои силы, или быть, как сейчас, несобранным, вялым, обратившись к окошку мансарды, к зеленым свечам, к Маге, похожей на печального ягненка, к Ма Рейни, которая пела Jelly Bean Blues. Лучше уж так, лучше быть несобранным и восприимчивым, впитывать как губка, любой становится губкой, если внимательно смотрит вокруг настоящими глазами. Не так уж он пьян, чтобы не чувствовать: дом его разлетелся на куски, внутри него все не на своем месте, и в то же время — точно так оно и было, чудесным образом так и было — на полу, на потолке, под кроватью, в тазу — всюду плавали звезды и частички вечности, стихи, похожие на солнце, и огромные лица женщин и котов, горевшие яростью, присущей обоим этим видам, вместе с мусором и яшмовыми пластинами, из которых был сделан его язык, переплетающий слова, как день с ночью, в жестокой битве муравьев со сколопендрами, где богохульство сосуществовало с подлинной оценкой вещей, ясность образов с худшим из жаргонов. Беспорядок торжествовал и растекался по комнатам грязными сосульками волос, остекленевшими глазами, игральными картами вразнобой, записками без подписи и обращения, а на столах остывает суп в тарелках, на полу валяются чьи-то брюки, гнилые яблоки, грязные бинты. И вдруг все это стало расти и увеличиваться в размерах, и раздалась музыка еще более чудовищная, чем бархатная тишина прибранных квартир его безукоризненных родственников, а посреди всей этой путаницы, где прошлое не способно найти даже пуговицу от рубашки, а настоящее бреется осколком стекла за неимением бритвенного лезвия, закопанного в цветочный горшок, посреди времени, которое, словно флюгер, готово закрутиться от любого ветра, человек дышит полной грудью, чувствуя, что созерцание окружающего его беспорядка и есть жизнь, до безумия наполненная, и спрашивает себя, имеет ли смысл хоть что-то из всего этого. Всякий беспорядок оправдан, если он помогает уйти от себя самого, через безумие, наверное, можно обрести рассудок, если только это не то безумие, которое выдает себя за рассудок. «Через беспорядок прийти к порядку, — подумал Оливейра. — Да, но разве есть порядок, который не казался бы еще более гнусным, ужасным и нездоровым, чем любой беспорядок? Циклон или лейкемия считаются проявлением божественного порядка, поэты называют порядком антиматерию, твердое воздушное пространство, бутоны трепетных губ, нет, надо все-таки сейчас же отправляться в постель». А Мага плачет, Ги куда-то исчез, Этьен — за спиной у Перико, а Грегоровиус, Вонг и Рональд смотрят на пластинку, которая медленно крутится, тридцать три с половиной оборота в минуту, ни больше ни меньше, на этих круговращениях, — Oscar’s blues, понятное дело, у рояля сам Оскар, тот самый Оскар Питерсон, тот самый пианист, в котором есть что-то от плюшевого тигра, тот самый пианист, печальный и толстый человек у рояля, а дождь за окном, — одно слово, литература.[204]
(-153)
— Мне кажется, я тебя понимаю, — сказала Мага и погладила его по голове. — Ты ищешь сам не знаешь что. Я тоже ищу и тоже не знаю что. Но есть разница. Мы как-то ночью об этом говорили… Да, ты вроде как Мондриан, а я как Виейра да Сильва.
— А-а, — сказал Оливейра, — так, значит, я вроде как Мондриан.
— Да, Орасио.
— Хочешь сказать, я суровый духом.
— Я сказала, как Мондриан.
— А тебе не приходило в голову, что за этим самым Мондрианом может начинаться реальность Виейры да Сильвы?
— Ну да, — сказала Мага. — Но ты пока так и не вышел из реальности Мондриана. Ты боишься, хочешь быть уверен. Не знаю только в чем… Ты скорее врач, чем поэт.
— Оставим в покое поэтов, — сказал Оливейра. — И не оскорбляй Мондриана сравнением.
— Мондриан — чудо, но у него нет воздуха. Я перед ним всегда будто немного задыхаюсь. И когда ты начинаешь говорить, что надо обрести единение с самим собой, мне все видится очень красивым, но каким-то мертвым, как засушенные цветы или что-то в этом роде.
— Давай посмотрим, Люсия: ты вообще-то понимаешь, что значит единение?
— Меня и правда зовут Люсия, но ты не должен меня так называть, — сказала Мага. — Конечно, я знаю, что такое единение. Ты хочешь сказать, что все в твоей жизни должно соединиться так, чтобы ты увидел все сразу и в одно и то же время. Разве не так?
— Более или менее, — согласился Оливейра. — Поразительно, как тяжело тебе даются абстрактные понятия. Единение, множественность… Ты в состоянии понять их смысл, если не приводить примеров? Нет, конечно, не в состоянии. Ладно, смотри: твоя жизнь едина с тобой?
— Нет, не думаю. Она вся из кусков, из того, что уже прошло.
— И ты проходишь сквозь эти куски, как эта нить через эти зеленые камешки. Кстати, если уж мы заговорили о камешках, откуда у тебя эти бусы?
— Мне Осип дал, — сказала Мага. — Это бусы его одесской матери.
Оливейра неторопливо тянул мате. Мага подошла к широкой тахте, которую им дал Рональд, чтобы Рокамадур мог спать в комнате вместе с ними. Из-за этой тахты, Рокамадура и скандалов с соседями уже почти не оставалось пространства для жизни, но никто не мог убедить Магу, что в больнице Рокамадур поправится быстрее. А до этого пришлось ехать с ней в деревню в тот же день, как они получили телеграмму от мадам Ирэн, укутывать Рокамадура в какие-то тряпки и одеяла, кое-как втискивать в комнату тахту, возиться с печкой, терпеть хныканье Рокамадура, когда ему ставили свечи или кормили из рожка, от которого, что ни делай, неистребимо несло лекарствами. Оливейра вытянул еще один чайничек мате, искоса поглядывая на пластинку в обложке «Deutsche Grammophon Gesselschaft»,[205] полученную от Рональда, которую, кто знает, когда теперь придется послушать, пока здесь вопит и ерзает Рокамадур. Его ужасала неловкость, с которой Мага запеленывала и распеленывала Рокамадура, ему были невыносимы песни, которые она ему напевала, чтобы он не плакал, запах, который часто исходил от постели, подгузники, детский плач, идиотская уверенность Маги, что ничего особенного не происходит, что она делает для своего ребенка все, что нужно делать, и что Рокамадур поправится через пару-тройку дней. Так всегда бывает, то лучше, то хуже. Но при чем здесь он? Месяц назад у каждого из них была своя комната, а потом они решили жить вместе. Мага сказала, что так они сэкономят деньги, будут покупать одну газету на двоих, хлеб не будет оставаться, она будет гладить Орасио одежду, отопление, электричество тоже на двоих… Оливейра почти восхищался этим неприкрытым наступлением практичности. В конце концов он согласился, поскольку со стариком Труем у него возникли трудности, он задолжал ему около тридцати тысяч франков, и в тот момент ему было все равно, жить с Магой или одному, он был не особенно покладистым, но из-за скверной привычки подолгу все пережевывать невозможное в результате становилось неизбежным. Он решил, что постоянное присутствие Маги освободит его от непрестанных словоизвержений, но он, разумеется, и подумать не мог, что с Рокамадуром может случиться такое. Порой ему удавалось побыть наедине с собой, пока визг Рокамадура не возвращал его самым здоровым образом в обычное плохое настроение. «В конце концов так можно дойти до того, до чего дошли персонажи Уолтера Патера,[206] — думал Оливейра. — Безостановочный разговор с самим собой — это уже порок. Марий-эпикуреец, ведь это настоящий порок. Единственное, что спасает, — запах детских какашек».