Книга Малые святцы - Василий Аксёнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот когда явится, тогда посмотрим.
Встал отец, утопал к себе. Отложив вязание, ушла и мама.
Протопился камин. Задвинул я заслонку. Выключил везде, где горел, свет. Подступил к окну — ни зги не видно. Вспомнил Арину — выть мне захотелось.
30 января. Четверг.
Преподобного Антония Великого (356); преподобного Антония Дымского (ок. 1224).
Преподобного Антония Черноезерского (X VI).
Антоний Дымский. Родом из Новгорода. Оставив мир, поселился в обители святого Варлаама на Хутыни. Умирая, святой Варлаам поставил Антония настоятелем вместо себя, но Антоний, избегая славы, удалился тайно из обители и стал жить в пещере на берегу Дымского озера, недалеко от Тихвина. Скончался святой Антоний в 1224 году. В 1336 мощи его были обретены нетленными.
Антон-перезимник. Случается в этот день тёплая погода.
«Перезимник обнадёжит, обтеплит, а потом мороз ударит крепкий».
Если небо на Антония затягивается тучами — к метели.
Позавчера похоронили Толю. Язва желудка у него была запущенная, и ещё: не выдюжило сердце — надцадил, попей-ка столько всякой пакости. Под капельницей скончался. Исполнилось бы ему в марте сорок четыре года. Теперь уж не исполнится, теперь другой отсчёт начался для него: «Стоит только умереть… — так говорят об этом. — У живых одна мера, у мёртвых её нет». Похоронили по-язычески. Без отпевания, без панихиды. Давно уж так здесь всех хоронят. Вынести не так или закопать раньше или позже времени, тем не тем ли помянуть боятся, а без обряда православного похоронить — нет. Я помогал копать могилу; начали в шесть часов утра и кое-как ко времени успели, едва пробились; пропиливали дёрн бензопилой; жгли там, на кладбище, костёр, чтобы не обморозиться и нагревать лопаты, и пили водку, как положено, — жидкий паёк копальщика. А мама принимала посильное участие в подготовке к поминкам, чуть ли не сутки провела там, у соседей, как на ногах-то ещё держится. За день ещё до похорон задул ветер, запуржило, после заволокло всё небо тучами. Толю, пока несли его в открытом гробу до кладбища, заснежило — снег на лице и на руках его не таял — как и на, дембельских ещё наверное, его ботинках. И помянули, как язычники, справили тризну — были и игры и ристания, ладно, что уже вне дома. На поминках Катя не пила. Подавленная. Сидела за столом тихая, как бедная родственница. У Анны Григорьевны и таблетки нужные и шприц был наготове. Не упала Катя в обморок и не заплакала ни разу. Перед собой смотрела тускло.
— Тоскливо ей теперь одной-то будет, — говорит мама. — Не пила бы так, ещё нашла себе кого-нибудь… молодая-то такая.
— Не за большим делом, — говорит отец. — Не пила бы… Нет уж, она теперь не остановится.
— Ну, я не знаю… всякое бывает. Есть же люди, прекращают. Ой, горе, горе. Падают аки листвие, и мужики-то всё в самом соку, не старые… косит и косит их, будто литовкой.
— Всегда так, — говорит отец. — Не война, так водка, а не водка, так чума… Инструментов у смерти хватает.
— Жалко, жалко Катерину, — всё и приговаривает мама.
— Она не поняла ещё, наверное, чё и случилось-то, — говорит отец.
— Поняла, как не поняла, — говорит мама. — Она ещё пока, поди, не чокнулась.
— Поди… Дак столько пили-то.
— Ну дак и чё что.
Ваня Чуруксаев, наклюкавшись там ещё, на кладбище, когда копали мы могилу (великодушно нас своим присутствием поддерживал), затем добавив на поминках, уснул, никем не замеченный, в снегу напротив церковного остова — полз туда зачем-то спьяну — и отморозил всё себе, что можно было отморозить. Увезли его вчера, глухо мычащего от боли, в больницу; обе ноги ему отрезали там по колено. Сестра его с ним ездила туда, после, вернувшись, рассказала. Плачет.
— Как теперь будет содержать его Светлана? — говорит мама. — Так он хошь чё-то помогал им.
— Отпомогался, — говорит отец. — Ничему жизнь человека не научила. Раз же уж ночевал так… Учит нас, учит, и никак всё… бесполезно.
— Худо, — говорит мама. — И прямо жалко его, Ваню этого. Беззлобный, безобидный. Вот и куда теперь он — и без рук-то и без ног-то?
— Сдадут в инвалидку, — говорит отец.
— Да где же они его сдадут… родной идь.
— А чё родных-то не сдают?
— Да сдают, пошто не сдают. Но не все же. Не у всех же вместо сердца колотушка.
— А с ним-то как они прокормятся?
— Бог прокормит.
— Ага, прокормит, дожидайся, — говорит отец. — Бог бы кормил нас, кто бы и работал. Все за столом бы только и сидели. — И спрашивает: — День-то прибыл?
— Прибыл, как не прибыл, — отвечает ему мама. — Вечером управляешься, уже заметно.
— Эх-хэ-хэ, — говорит отец. — По времени-то и должно уж.
— Февраль уж скоро, как же не должно-то.
— А чё, метелит?
— Да-а, стихат.
— Слышу, что вроде меньше дуть-то стало. Опять, пожалуй, присобачит.
Толя был в классе самым незаметным по поведению, тихоней, но смазливым пареньком, и девочки, безответно правда, по нему тогда по очередисохли. Учился он с троечки на троечку. Из класса в класс переходил. С нами, с одноклассниками своими, не дружил, всё хороводился с ребятами помладше. Продавал ребятам иногда штучно папиросы или сигареты. Сам он тогда не курил, после уж, когда те, кого снабжал он табачком, курить бросили, он начал. Отслужил Толя в армии срочную. Демобилизовался. Как и когда это было, я и не помню: ни он никого из одноклассников не провожал на службу и ни встречал с неё, ну и его никто из одноклассников. Уехал он в низовье Ислени, в какой-то леспромхозовский посёлок. Женился там и почему-то запил. Жена его, говорят, выгнала. Вернулся Толя в Ялань и тут сошёлся с Катериной, за год перед этим похоронившей первого своего мужа — Сашу Цедрика, приехавшего сюда зачем-то из Белоруссии, — сгнили у него тут, простудил где-то, лёгкие, а он, Саша, лечил их только спиртом, внутырь, да водкой; с ним приучилась выпивать и Катерина.
И преподавал у нас в школе географию Антоний Любомирович Ильинский, служивший некогда в Китае то ли переводчиком, то ли инструктором военным, после провинившийся, видать, перед властями как-то и угодивший в Сибирь. Рассказывал он нам, помню, на уроках о лёсовых почвах Азии, подходил к окну, бывало, с тоской в глазах смотрел подолгу на занесённую глухо снегом деревенскую улицу и с перерывами, как позывные, тростил задумчиво одно и то же слово: «Жёлтое… жёлтое… жёлтое… жёлтое, — когда же отвлекался от окна и возвращался к столу, то, хрустнув пальцами и извинившись за рассеянность, заканчивал мысль так: — Горчично-жёлтые, друзья… да, как вода в заливе Бохайвань, отгороженном от моря полуостровом Шаньдун». И ещё он, помню, говорил: «Когда войска Тутмосиса Первого достигли Нахарины на Евфрате и увидели реку, текущую не в привычном для них, египтян, направлении с юга на север, как священный Нил, а с севера на юг, то немало подивились этому… представьте: левый берег у Ислени стал бы вдруг правым… а поостыли малость, пришли в себя, ошеломлённые, и назвали Евфрат по-своему, по-коптски, Опрокинутой водой… или, как там точнее, Перевёрнутой ли?..» И ещё он говорил: «Древние египтяне верили, что слово и предмет находятся в тесной взаимосвязи… и я вот верю… то есть не верили, а знали… знаю и я теперь… знать, но не верить; верить, но не знать… или: и знать, и верить, но противиться…» Завершая однажды последний на дню, по расписанию вроде бы факультативный, но по негласному распоряжению директора школы обязательный для посещения урок, вынул Антоний из своего жёлтого кожаного портфеля вещь, почти с кулак его, Антония, размером, положил её на край стола и, обращаясь к старосте класса, Черкашиной Ирине, сказал: «Окажите любезность, купите на весь класс и на меня один, взрослый». Имелись в виду билеты в кино на какую-то из серий «Фантомаса» с Луи де Фюнесом. Антоний проделывал это и говорил, а вызванный им ранее к доске и только что тыкавший указкой на карте вместо Австралии в Антарктиду Вася Аникьев, по прозвищу Кабан, склонившись за его спиной, привязывал к ножкам стула, на котором тот сидел, распустившиеся на ботинках учителя шнурки. Что же такое портмоне, класс уяснил тогда, когда Антоний положил его, пухлый, на стол, и предмет соединился со словом, войдя с ним в тесную взаимосвязь. Это как будто у кого-то к имени ещё добавилась и кличка… У нас не говорили портмоне, у нас в Ялани и до сих пор говорят кашелёк или гаманок. И вот, Кабан привязывает шнурки учительских ботинков к ножке стула, а Толя в это время делает ракету — к стальному перу от ручки пристраивает бумажное оперение. Смастерил, окунул в чернильницу и запустил. Ракета летит, а весь класс за ней, замерев, наблюдает. Летит ракета и, опускаясь, втыкается учителю в лысину. Антоний, так его мы называли, побагровел — по лысине у него потекла узенькая чёрно-красная струйка, — затем, не трогая руками воткнувшееся в его голову перо, встал со стула и пошёл, свалившись на пол тут же. В кино, на его деньги, мы всё же тогда сходили, но без него, без нашего преподавателя.