Книга Естественный роман - Георги Господинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот несколько вопросов, на которые у меня пока нет ответа:
Есть ли у слов пол?
Совпадает ли пол с их родом?
Если слово мужского рода, какого оно пола — мужского?
Если слова бывают женского и мужского пола, то когда и как у них происходит совокупление?
Не являются ли буквы носителями половых признаков?
Если да, то каков половой состав алфавита?
Можно ли считать, что гласные относятся к женскому полу, а согласные к мужскому, или дифференциация по этому признаку намного сложнее?
Можно ли предположить, что изначально слова являются бесполыми, а в зависимости от того, кто их произносит — мужчина или женщина, — они аккумулируют те или иные половые признаки?
Тогда что происходит, когда мужские слова вкладываются в уста женщин?
А когда слово просто написано — какой у него пол?
Все больше убеждаюсь в том, что вся путаница со словами происходит из-за слов записанных. Сколько чертей может уместиться на макушке одной буквы… В этом есть что-то сатанинское: когда людей уже давно нет в живых, а их слова продолжают существовать. Не знаю, почему другие этого не ощущают, но лично для меня это настоящий вампиризм. В каждом написанном слове погребен мертвец. Меня аж в дрожь бросает, когда я это вывожу на бумаге. Потому что и я уже успел сколотить себе неплохой гроб в виде этой тетрадки. Хоть бы мне хватило сил сжечь ее перед смертью. Как-то не хочется становиться вампиром из-за этих исписанных страниц. Хотя сейчас, задумавшись, я понимаю, что и с произнесенными словами такая же история. Когда мы разговариваем, мы очень хитро, как бы между делом, пересаживаем наши слова в головы слушателей. Как частички пыльцы. Радио в этом смысле страшнее воздушных потоков: оно может перенести слова на расстояния гораздо большие. Да-а, единственное безобидное использование слов — это мысли. Слова надо мыслить. Только мыслить, ничего более. Надо продержаться хотя бы год. Я должен предупредить ООН. Знаю, это жестоко, но это единственный выход. Процесс уже необратим. Безразборное размножение имен. Они уже распространяют заразу. Мы не знаем, как их обезвредить. Надвигается страшная эпидемия, жуткий СПИД. Слова мертвецов. Слова, которые пресекают человеческие отношения так же, как болезнь может пресечь молоко роженицы.
Отдаю себе отчет в том, что все написанное прошлой ночью неясно и запутанно. Но я имею право выражаться только так. В противном случае я бы подсказал Злу план действий. Я не дам ему формулы. Заберу ее с собой в могилу. В этом месте я должен помянуть своего отца, царство ему небесное, который первым начал бороться за равновесие. Мама говорила, что он сошел с ума, потом его бросила и убежала с другим. Я остался с ним и стал ему помогать. Он не написал ни строчки. Можно пересчитать по пальцам те случаи, когда он решался заговорить о чем-нибудь, что не относилось к его занятиям. От него я унаследовал отвращение к пустой болтовне, хотя моя мать называла это нелюдимостью. Мой отец был натуралистом-самоучкой, наивным натуралистом. Он любил рассуждать о наименованиях цветов. Разгадывал их латинские названия (при том, что никогда не учил латынь), связывал их с теми именами, которые были ему известны. Иногда выражал недовольство: явно тогда, когда сталкивался с несоответствием между самим цветком и его именем. Отец регулярно штудировал одно старое пособие для цветоводов-любителей, я тоже им пользуюсь. Эта была одна из тех книг, которые сообщают тебе, что лотос — любимый цветок египтян, а родиной тюльпана считается Азия. По сути, как раз такие факты его и интересовали. «Лук-порей включен в герб Уэльса», — читал мой отец, и как будто сам Уэльс рос в его саду. И когда он клал на стол порей, это был уже не просто лук, а целая геральдика. В горьких волокнистых чешуйках таились истории, сама История дремала в них. Ничто не было просто тем, чем казалось на первый взгляд. Именно так ему удавалось удерживать равновесие в мире через свое отношение к луку-порею. Он знал, что тот, кто не уважает порей за столом, покушается на честь Уэльса. Чем не повод для Уэльса выразить протест — вполне законный, между прочим, — а это могло спровоцировать конфликт. Поэтому мой отец благословлял Уэльс всякий раз, когда на столе появлялись побеги лука-порея. С большим тактом, дипломатично он просил прощения от имени всех, кто по недосмотру или же из-за невежества не ведает, что жует. В этом состояла его миссия. И пока он был жив, у него получалось хранить столь хрупкое равновесие в мире.
Иногда книги играют с нами злые шутки. Много лет назад я упорно работал над осуществлением одной своей идеи. Думал, это будет что-то, что останется после меня, нечто красивое и одновременно практичное. Я знал, что разные цветы раскрываются в разное время суток. Два года я копался во всевозможных справочниках по ботанике, обходил поляны и сутками пропадал на лугах. Хотел найти нужные растения, чтобы посадить их по кругу и сделать цветочные часы. Я представлял себе, как закрываются одни цветы, а вслед за этим распускаются другие. На вопрос «который час» люди перестали бы отвечать, например, «три часа дня», а просто говорили бы «тюльпан». Я гордился этой своей идеей. И за два дня до того, как посадить уже собранные цветы, я совсем случайно, ну совершенно случайно, в какой-то газете, в рубрике «Знаете ли вы, что…» попал вот на какую заметку. «Еще в те времена Карл Линней, отец ботаники, зная о точности протекания процессов жизнедеятельности у растений, подобрал и посадил в секторе одного круга такие цветы, которые раскрывались в определенное время суток». И как же я мог пропустить эту информацию, я же перелопатил все справочники, которые только существовали? Слова опять меня разыграли. Все время, пока я собирал цветы, счастливый тем, что делаю что-то новое, они наблюдали за мной со стороны и злобно хихикали, чтобы попасться мне на глаза в самый последний момент. В который раз убеждаюсь, что мы уже не властны над текстами: дошло до того, что они стали над нами потешаться. Сначала где-то прячутся, пока мы их ищем, и начинают мозолить нам глаза лишь только тогда, когда сами этого захотят. Что-то надо делать.
В последние месяцы пытаюсь сделать то, что никогда не смел. У меня нет времени ждать напутствий от растений. Надо действовать радикально. Проникнуть в сам улей. Туда, где концентрация слов максимальна, где они роятся. Не знаю, как это назвать, — короче говоря, я врываюсь в текст. Да, вхожу в книги. Хоть бы моя бывшая жена и ее милая дочь никогда не прочитали эти заметки, в противном случае они окончательно поверят докторам. Но у меня нет другого выхода. Я понял, что в книгах, причем не во всех, а только в романах, но тоже не во всех, а лишь в некоторых, избранных (они у меня есть, но я никогда не скажу их названий), скрываются слова-матки, которые готовы в любой момент вылететь оттуда и нароить то, что я тоже назвать не могу. Как же я мог так долго держать их среди других книг, допустить, чтобы их заразные переплеты касались переплетов других, невинных книг? Их надо было запереть в ящике из пальмового дерева, так как пальмовое дерево весьма благочестиво и изолирует зло. А ящик из пальмового дерева надо было зарыть глубоко-глубоко в глинистую почву, чтобы ничего из него не взошло. Ни в коем случае книги нельзя сжигать. Во-первых, это грех, а во-вторых, еще неизвестно — может, именно огонь освободит их темную энергию. А эти книги опасны прежде всего тем, что описывают нечто, чего я не хочу называть слишком уж точно и подробно. Когда-то, очень давно, одна такая книга уже сбылась и день за днем стала портить мою жизнь. Когда все стало рушиться и, несмотря на счастливый брак, моя жена забеременела от другого (тогда я соблюдал воздержание), я начал впадать в те странные состояния, которые преследуют меня и до сегодняшнего дня… Тогда, именно тогда, я испытал странное чувство, что все это я уже где-то читал. Все происходящее со мной было позаимствовано из какого-то плохого, второсортного романа, который я когда-то прочел. Я перевернул вверх дном всю свою библиотеку, все библиотеки своих друзей и… я его нашел. Все совпадало, страница в страницу, предложение в предложение, слово в слово. Мой личный Апокалипсис.