Книга Праздник побежденных - Борис Цытович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Феликс опять промолчал, а герой вздохнул, заскучал.
— Впрочем, ты прав: что это я о бабах все да о бабах? — скука. Сперва она будет говорить «нет», и ее надо уговаривать, потом она скажет: «Видит Бог, я сопротивлялась», опрокинется на спину, а через дня два она тебе надоест, как смерть, и ты не будешь знать, как отвязаться. А она будет вылезать из твоей кровати голышом, нацепит туфли обязательно на высоких каблуках, чтоб ты восторгался ее длинными ногами, и обязательно натянет твою рубашку, свяжет узлом на животе и с рюмкой и сигаретой будет расхаживать по твоей комнате, сверкая задницей, а ты хоть в окно, хоть в шахту лифта головой вниз — скука.
— Какое вы имеете право так говорить о женщине? — вспылил Феликс и сбросил с плеча руку. Он побрел в темноту, нервно затягиваясь и думая, что нет ему дела до режиссера, а пепельная дама пусть спит, с кем пожелает, а его время прошло. Злость сменилась досадой, что люди вторгаются в его «государство».
Он бродил долго меж черных кипарисов, пока не вышел к морю, к маленькому домику над мысом. Свет из окна падал на маслянисто-черную морскую гладь, а за стеклом две женщины над столом колдовали над тестом. Феликс наблюдал, как они подсыпали муку из горшка, месили в четыре руки, потом толстушка качнулась и поплыла к плите, смахивая тряпкой пот, она сняла сковороду, и жар малиново осветил потолок, а ее подруга, худая и просветленная, села на табурет и, склонив голову на плечо, глядела умиленно, потом попробовала с кончика протянутого подругой ножа, пожевала, задумчиво глядя в окно, не видя Феликса. Женщины пошептались, покачали головами, придя к согласию, толстуха поплыла к плите и загремела конфорками, а худенькая заглядывала в банки, отыскивая нечто очень важное, и рассуждала бормоча.
И звезды над мысом, и редкий всплеск волны из темноты, и мирная картина в окне окончательно успокоили Феликса, ему захотелось выпить чашечку кофе и растянуться в машине, лежать, ни о чем не думая. Но кофе напомнил о пепельной женщине. Он подумал о ней, как о далекой, давно ушедшей, но пожелал увидеть ее, ибо нечто жило в нем вопреки разуму и говорило, что еще не конец. Он усилием воли прогонял это нечто, стыдил себя, но ноги сами понесли наверх, к летнему кинотеатру. Там по кронам деревьев бродили блики, раздавались выкрики, и выстрелы потрясали ночь. Он говорил себе: я иду для того, чтоб только разок взглянуть на даму и понять, что такое «свободная любовь». Он взобрался на дерево рядом с кинобудкой. Зал переполнен, в конусном свете напряженные затылки. Экран грохочет. Глупые немцы пачками умирают в смешных позах, потому что то ли стрелять не умеют, то ли патроны у них холостые. Нет, Феликс не любил фильмы, где у Канариса служили только русские агенты, и обозлился. Герой ходит в гриме, стреляет из деревянного пистолета и обвораживает улыбкой с открыточных витрин. Вот и вся разведка. Нет, режиссер не был на войне, иначе бы он не видел в ней оперетку, впрочем, так и должно — одним умирать с верой, в грязи и ужасе, другим — скучать и развлекаться.
На этот фильм она не пойдет, решил Феликс, спрыгнул с ветки и пошел к танцплощадке, к дуговым огням в зелени крон.
Среди танцующих ее не было. Он постоял под кипарисом, покурил. По цементу шаркали и шаркали подошвы, проплывали пары, но ее не было. Отзвучало танго, кавалеры проводили дам, площадка опустела, и он уже собрался уйти, как почувствовал на себе взгляд, и на дальней скамейке, в тени, куда он вовсе и не глядел, различил медное пятно волос и высвеченные ноги. Ошибиться он не мог. И все в нем заторжествовало, засветились новые грани. Это ее заброшенные одна на другую ноги, ее туфелька, то свисает с пальцев, то шлепает по пятке в такт музыке. Это ее рука появилась в свете и стряхнула пепел. Феликсу стало радостно еще и от того, что она одна, но тут же и опечалился, что плохо танцует и не посмеет пригласить. И так всю жизнь, вспоминал Феликс, я летал лучше всех в эскадрилье и был отличником, а на танцах двоечники выплясывали, и им хоть бы хны, а я в тени, вдалеке, чтоб, боже упаси, не пригласили.
Что бы ни было — приглашу на танго, решил он. Но проиграли танго, вальс, публика лихо отплясывала краковяк, опять танго, а он все стоял, виновато улыбаясь и не в силах сделать шаг.
Но вот публика заволновалась, пробежал шепоток. На лицах верноподданический восторг, коим толпа одаривает знаменитостей. Феликс понял все. Лунные ночи с лебедями в пруду, сказочные замки с башенками беззвучно рухнули, а режиссер и герой, до самоупоения ненавидимые Феликсом, ступили на площадку. Герой все так же в обер-офицерской форме, а «реж», с ракеткой в руках, был в драном свитере, тертых джинсах и поношенных штиблетах, лишь белоснежная косыночка на шее оттеняла ассирийскую бороду и демонстрировала аристократическую привычку. Он имел право так наряжаться, потому что жил и страдал в непонятном для толпы духовном мире и был настолько велик, что прятался от славы в рванье и лохмотьях, но все равно был узнаваем. Он указал ракеткой направление, и они с неторопливостью коронованных особ, всеми узнанные, покатили бремя славы к огненной даме на скамье в дальних кипарисах. Герой приложил пальцы к козырьку и щелкнул каблуками, «реж» поклонился и поцеловал руку, потом, утомленный, полулег на скамью, вытянув ноги и задрав бороденку. Туфелька хлопнула — тот же ритм. Так, решил Феликс, мое время прошло, пора поднимать колеса в воздух. Но на площадку выкатился полуголый толстяк в чалме с павлиньим пером и павлином под мышкой.
Публика оживилась. Толстяка качало. Он, приложив козырьком ладонь, шутовски всматривался, потом залаял, замяукал, и хохот потряс площадку. Толстяк пересек круг, опустился на колени перед скамьей, представляя факира, тронул лоб и живот. Павлин, опустив крылья, постоял раскорякой и неожиданно клюнул толстяка в зад. Толпа взревела, зааплодировала. Герой хлопал себя по ляжкам и хохотал. Лишь режиссер на скамье одеревенел с закрытыми глазами. Павлин же упал в пыль, захлопал крыльями, забился. Вот, господин Гоген, подумал Феликс, вот ваш павлин. Он краснел и презирал огненную даму: птица в пыли — вот ее зрелище. Я заберу птицу, чего бы это ни стоило — слышите, господин Гоген, заберу! Первым на рожон полезет, конечно, сам шут. Когда ж я оттолкну его, вот тогда и «настоящие мужчины» из толпы грудью прикроют своих кумиров. Я разобью один или два носа — больше не дадут, свалят и изобьют ногами, как бьют рассвирепевшие русские. Можно, конечно, схватить павлина и сбежать, думал Феликс, но я на это не способен. Пусть лучше истопчут здесь, на бетоне. Пусть полюбуется мадам. Но как же мне страшно и тоскливо… К горлу подступила тошнота, в ногах слабость, но Феликс знал — это пройдет, в войну хуже было, военное положение объявлено, и он слышит печальную и торжественную музыку своего танго.
Он надел пуловер. Вокруг — лица да скалозубые в смехе рты. Студенты, материалист и идеалист, лучились улыбками, а слесарь средь двух красоток официанток в мини хохотал, перекрывая репродуктор. Нет, союзников у меня не будет, жалко, что не купил металлический портсигар, мне так не хватает железа. А руки за спиной гладили и гладили кипарис и нащупали железный крюк. Ноги перестали дрожать, и только он решился ступить, как в репродукторе прохрипело, кто-то пальцем поцарапал иглу, и раскатистый басок объявил: «Танго! Дамы приглашают мужчин!».