Книга Брачные узы - Давид Фогель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что это на тебя нашло вдруг, Гордвайль, — уговаривал его доктор Астель, не выносивший никаких вспышек страсти. — Удивил ты меня, должен тебе признаться, ей-богу удивил! Не знал, что ты способен на такое!
Лоти же не прекращала шептать как заведенная:
— Не стоит… убедитесь сами, что не стоит… еще увидите…
— Нечего им пялиться сюда! Экая невоспитанность! Я не пьян, а вы все просто заячьи души! Да, заячьи душонки!
— Что, им уже нельзя и посмотреть в нашу сторону? Невозможно же запретить им! — сказала Tea.
— Посмотреть! Так не смотрят! Разве так смотрят воспитанные люди! Приличные люди так не смотрят на порядочную девушку!
Эта вспышка была лишь слабым отзвуком его ярости, постепенно угасавшей и превращавшейся в своего рода печаль, острую и болезненную. Все происшествие в один миг потеряло всякую важность и больше его совершенно не трогало. Он опустил голову, словно признав справедливость приговора. Все, что говорилось рядом с ним, он воспринимал, как если бы это доносилось из соседней комнаты. Внезапно Гордвайль сделался бледен и почувствовал, что ему необходимо выплакаться. И одновременно всплыла в его воображении картина из другой жизни. Рядом с ним стояла мать и пыталась приложить к его лбу холодный компресс. Потому что он был болен и лежал в постели. Мать склонилась над ним, и он положил ей на спину руку. В первый момент компресс показался нестерпимо холодным и заставил его стучать зубами, но понемногу сказалось его успокаивающее действие: головная боль отчасти стихла. Мать выпрямилась, оставаясь стоять рядом с ним. И улыбнулась ему с любовью. Затем спросила: «Немного полегчало, мальчик мой? Скоро совсем выздоровеешь!» Но Гордвайль ничего не ответил. Он лежал и смотрел на нежное лицо матери в чистом и прозрачном свете и не хотел открывать рот и говорить что-нибудь. Было хорошо оттого, что она спит тут рядом, заботится о нем и любит его… Все это привиделось ему как бы со стороны, словно он раздвоился: один Гордвайль смотрит, а второй лежит больной… И совсем странным казалось, что вид младенца Гордвайля не отличался от его теперешнего вида… Ему показалось даже, будто Гордвайль-младенец нечисто выбрит, и он испытал мимолетное сожаление… Видение продолжалось не более полуминуты. Все происходило не последовательно, одно за другим, а словно одновременно, каждая часть неотрывно от всех остальных. И вдруг все исчезло. Опустив голову на грудь, Гордвайль рассеянно вертел в руке пустую рюмку. И неожиданно ощутил в голове огромную тяжесть и тупую боль. Он поднял голову и уставился на Тею стеклянным недоумевающим взглядом.
— Мы не герои… То есть мы не герои против даже легкой головной боли, а-а?
И спустя минуту:
— Tea, а Те-а-а, плесни мне немного вина! Ма-ать уш-ла…
— Что ты там лепечешь, кролик? — рассмеялась Tea. — Какая мать?
(«Кролик» было ласковое прозвище, которым Tea наградила Гордвайля за его малый рост и торопливые движения.)
— Э-э, так, ничего! — опомнился Гордвайль. — Мы ведь еще не уходим, а?
— Побудем еще немного, — отозвалась Tea. — А потом уйдем вместе, верно? Нас ведь еще ожидает столько удовольствий…
И при этом посмотрела на Лоти, в расчете на то, что та все поймет.
— Да-да, — машинально ответил Гордвайль, не слушая ее.
Жара в зале и алкоголь, словно жидкий металл, затекали в члены, сразу ставшие вялыми и будто погруженными в дрему. Лоти сидела, прижавшись к доктору Астелю и положив голову ему на плечо, и улыбалась печально и умиротворенно.
— Что все замолкли? — спохватился доктор Астель. — Немного жизни, господа! Гордвайль, Ульрих!
— Только сонная кровь, только сонная кровь! — сказал Ульрих.
Он приблизил бокал к глазам и пытался рассмотреть Лоти сквозь темно-красное его нутро, но различить ничего не смог и тогда выпил вино и снова приблизил бокал к глазам.
— Э, да, — сказал Ульрих, ставя бокал, — я всегда это говорю! Гордвайль мне свидетель, не так ли, Горд-ва-айль? Мир, так я говорю, мир — это словно одно одеяние для целой семьи… огромной семьи, в которой собраны люди самого разного возраста, есть груднички в колыбели, а есть зрелые и пожилые… И одеяние это, кому-то оно длинно и широко, ха-ха-ха! А кому-то узко и коротко, да, и узко, и коротко, господа!..
Перед глазами Гордвайля молнией промелькнул громадный детина, одетый в детский пиджачок, зеленый полосатый штирийский пиджак, не доходивший детине даже до талии, пиджак этот лопнул по швам во многих местах, обнажив белесые полоски поддетого под низ халата. Гордвайль согласно кивнул головой и улыбнулся удовлетворенно.
— Отличная метафора, — то ли серьезно, то ли с издевкой сказал доктор Астель, — запомню для себя на будущее.
Ульрих продолжил сдавленным голосом, обращаясь почему-то только к баронессе и помогая себе жестами:
— И тут, сударыня, вы стоите перед однозначным фактом!.. Разум и воля — все улетучивается!.. Человек должен удовлетвориться тем, что ему дано, и молчать!.. В противном случае, если ему не все равно, он может дрыгать руками и ногами, сколько его душе угодно, пока не устанет и не затихнет!.. Вы скажете: как же так, вот этот человек, к примеру, дерзнул и преуспел, сумел изменить что-то, отчасти или даже значительно, ему же удалось! На это я отвечу, любезная баронесса, что он был не кем иным, как посланцем… посланцем другого, невидимого, повелевшего ему проделать все это… А то, что казалось на первый взгляд, не правило, но исключение!
— Простите меня, — прервала его баронесса, — но это философия стариков, лишившихся уже всей своей силы. Молодые, с кипящей кровью в жилах, много не размышляют, я полагаю, — они действуют! Что пользы в размышлениях! В лучшем случае они нужны для писания книг, годных лишь для старых дев и немощных мужчин, не способных к действию… Жалкий суррогат!.. Настоящая жизнь, полная кипения, не выносит размышлений. Здесь все решают натиск и крепость мышц!
— Это мировоззрение, — вмешался доктор Астель, — порождение нашего поколения. Почва, взрастившая его, узнается сразу. Это полное отрицание всякой культуры. Однако же, я полагаю, человек не животное. Именно размышления, в которых сударыня видит удел дряхлых и немощных, — именно они накладывают на человека печать, отличающую его от прочих тварей. Даже аэропланы, автомобили и все остальное, что составляет гордость нашего поколения, — основа всего этого все в тех же размышлениях!
— Хватит спорить! — встряла Лоти. — Нужно идти домой. Я устала.
Доктор Астель подозвал официанта и уплатил по счету. Была половина первого ночи, когда они вышли. Улица Херренгассе была пустынна, светлые пятна фонарей выделялись на фоне ночной темноты. Холодный резкий ветер бился в простенках домов, скрипел железными дверями складов в поисках выхода, как зверь, угодивший в западню. Косые заряды дождя то и дело хлестали по лицу, словно мокрой метлой. Парусами надувались подолы платьев у женщин. Свет мерцал в прозрачных коробках фонарей, плясал, порой угасал и занимался снова. Полицейские вдруг оказались закутанными в ярко-желтые дождевики, что как-то принизило их значимость. Сверкая мокрыми стенками, проносились одинокие авто. Огни рекламы вверху, красные, синие, фиолетовые, то загорались, то гасли, без всякого смысла.