Книга Последний день приговоренного к смерти - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сегодня утром я был как потерянный. Я почти не слушал его. И все-таки мне показалось, что он говорит ненужные слова, и они не трогали меня; они скользили мимо, как этот холодный дождь по запотевшему стеклу. Но сейчас его приход подействовал на меня умиротворяюще. Из всех этих людей он один остался для меня человеком, – подумал я. И мне страстно захотелось послушать слова любви и утешения.
Мы сели – он на стул, я на кровать. Он сказал:
– Сын мой…
И сердце мое раскрылось навстречу ему.
– Сын мой, вы веруете в бога? – спросил он.
– Верую, отец мой, – ответил я.
– Веруете вы в святую апостольскую римскую католическую церковь?
– Готов веровать, – ответил я.
– Вы как будто сомневаетесь, сын мой, – заметил он.
И снова заговорил. Он говорил долго; он произнес много слов; потом, решив, что все сказано, он поднялся, впервые с начала своей речи посмотрел на меня и спросил:
– Что же вы мне ответите?
Клянусь, сначала я слушал его жадно, потом внимательно, потом смиренно. Я тоже встал.
– Прошу вас, оставьте меня одного, – сказал я. Он осведомился:
– Когда, мне прийти?
– Я позову вас.
Он вышел, не рассердившись, а только покачав головой, как будто сказал про себя:
– Нечестивец!
Нет, хотя я пал очень низко, однако нечестивцем не стал, бог мне свидетель – я верую в него. Но что сказал мне этот старец? Ничего прочувствованного, выстраданного, выплаканного, исторгнутого из души, ничего, что шло бы от сердца к сердцу, только от него ко мне. Напротив, все было как-то расплывчато, безлично, применимо к кому и к чему угодно, – высокопарно там, где нужна глубина, пошло там, где должно быть просто; словом, чувствительная проповедь или богословская элегия. И на каждом шагу вкраплены латинские изречения из святого Августина, из святого Григория, из кого-то еще. А главное, казалось, он в двадцатый раз повторяет один и тот же урок, настолько затверженный, что смысл его успел стереться. И все это без малейшего выражения во взгляде, без малейшего оттенка в голосе, без малейшего жеста.
Да и как может быть иначе? Ведь он состоит в должности тюремного священника. Его обязанность – утешать и увещевать, он этим живет. Каторжники и смертники входят в круг его красноречия. Он исповедует и напутствует их по долгу службы. Он состарился, провожая людей на смерть. У него давно уже вошло в привычку то, от чего содрогаются другие; волосы его, белые как снег, уже не шевелятся от ужаса, каторга и эшафот – для него вещи обыденные. Его не поразишь ими. Должно быть, у него заведена тетрадка: на одной странице – каторжники, на другой – приговоренные к смерти. Накануне ему сообщают, что завтра в таком-то часу надо утешить кого-то. Он спрашивает кого – каторжника или приговоренного к смерти? И прежде чем идти, прочитывает соответствующую страницу. Таким образом, те, кого отправляют в Тулон, и те, кого отправляют на казнь, стали для него чем-то безличным, а он безразличен им.
Нет, пусть пойдут наугад в первый попавшийся приход за каким-нибудь молодым викарием или стареньким кюре и, застав его врасплох за чтением книги у камелька, скажут ему:
– Есть человек, который должен умереть, и надо, чтобы вы, только вы, сказали ему слова утешения; чтобы вы присутствовали при том, как ему свяжут руки и остригут волосы; чтобы вы, держа в руках распятие, сели с ним в телегу и заслонили от него палача; чтоб вы вместе с ним тряслись по булыжной мостовой до самой Гревской площади; чтобы вы вместе с ним прошли сквозь жестокую, жаждущую крови толпу; что бы вы поцеловали его у подножия эшафота и не уходили, пока голова его не отделится от туловища.
И пусть тогда его приведут ко мне, потрясенного, трепещущего, пусть толкнут меня в его объятия, к его ногам; и он будет плакать, и мы поплачем вместе, и он найдет нужные слова, и я буду утешен, и он сердцем разделит скорбь моего сердца и примет мою душу, а я приму его бога.
А что для меня этот добросердечный старец? Что: я для него? Субъект из породы несчастных, одна из многих теней, прошедших мимо него, единица, которую надо прибавить к числу казненных.
Быть может, я не прав, что отталкиваю его; он-то не плох, плох я сам. Что поделать! Я не виноват. Мое дыхание, дыхание смертника, пятнает и портит все.
Мне принесли еду; верно, решили, что я проголодался. Кушанья все тонкие, изысканные – кажется цыпленок и что-то еще. Я попытался есть, но выплюнул первый же кусок, – таким он мне показался горьким и зловонным!
Только что сюда входил господин; он не снял шляпы, даже не взглянул на меня; достав складной фут, он принялся сверху донизу измерять стены, приговаривая вслух: «Тут как надо», или же: «А тут нет».
Я спросил у жандарма, кто он такой. Оказалось, что он состоит чем-то вроде младшего архитектора при тюрьме.
Он в свою очередь заинтересовался мною. Обменявшись несколькими словами с привратником, сопровождавшим его, он на мгновение остановил на мне взгляд, беззаботно тряхнул головой и снова принялся обмерять стены и приговаривать вслух.
Окончив свое дело, он подошел ко мне и произнес зычным голосом:
– Знаете, приятель, через полгода тюрьма будет неузнаваема.
Выразительный жест его при этом говорил: «Жаль, вы ею не воспользуетесь». Еще немного, и он бы улыбнулся. Я ждал, что он того и гляди начнет подтрунивать надо мной, как подтрунивают над новобрачной в свадебный вечер.
Мой жандарм, старый солдат с нашивками, ответил за меня:
– Сударь, в комнате покойника не принято так громко говорить.
Архитектор удалился.
Я же застыл на месте, как те камни, которые он обмерял.
Дальше со мной произошел комический случай.
Доброго старика жандарма пришли сменить, а я в своей черствой неблагодарности даже не пожал ему руки. Его место занял другой: низколобый человек с глазами навыкате и глупой физиономией.
Впрочем, я не обратил на него ни малейшего внимания. Я сидел за столом, спиной к двери, и старался охладить лоб ладонью; ум мой мутился от осаждавших меня мыслей.
Но вот меня тихонько тронули за плечо, и я обернулся. Это оказался новый жандарм; мы с ним были одни.
Он обратился ко мне примерно с такими словами:
– Преступник! Вы добрый человек?
– Нет, – сказал я.
Такой прямолинейный ответ, видимо, смутил его. Тем не менее он заговорил опять, менее уверенно:
– Сам по себе никто злым не бывает.
– Почему не бывает? – возразил я. – Если у вас нет ко мне другого дела, оставьте меня в покое. Что вам надобно?