Книга Мое столетие - Гюнтер Грасс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но почему он выставляет себя перед толпой? И сам Мастер, и его жена Марта стояли на краю крыши. Потом, перейдя в студию, мы услышали: стоя на этом самом месте он уже наблюдал в семьдесят первом году возвращающиеся из Франции полки, потом, в четырнадцатом — уходящих на войну пехотинцев, на которых еще были остроконечные шлемы, потом, в восемнадцатом, вступление революционных матросских батальонов, вот почему он рискнул и теперь бросить последний взгляд сверху. По поводу чего можно наговорить много благоглупостей.
Но ранее, на плоской крыше, он стоял безмолвно, с погасшей «гаваной» во рту. Оба в шляпах, в зимних пальто, словно готовые к отъезду. Темные — на фоне неба. Величественная пара. Вот и Бранденбургские ворота были лишь серой массой, которую время от времени вырывали из тьмы полицейские прожектора. Потом факельное шествие приблизилось и разлилось во всю ширину улицы, лишь на короткое время разделенное колоннами ворот, чтобы затем снова слиться воедино, неотвратимое, неудержимое, торжественное, судьбоносное, освещая собой ночь, подсвечивая ворота до самой квадриги, до края шлема, до знака победы у богини. Даже мы, стоявшие на крыше либерманновского дома, были озарены тем роковым блеском, но одновременно нас достиг дым и зловоние от сотен тысяч, а то и больше факелов.
Какой позор! С превеликим ужасом я должен признать, что это зрелище, нет, даже не зрелище, а картина грозного явления природы меня хоть и ужаснула, но в то же время глубоко взволновала. От нее исходила некая воля, которой хотелось повиноваться. Этому возвышенному движению рока ничто не противостояло. Это был поток, который увлекал за собой. И ликование, поднимающееся снизу со всех сторон, вполне могло вызвать и у меня восторженный клич «Зигхайль», когда бы Макс Либерман не сопроводил его тем словцом, которое позднее, словно пароль, шепотком пробежало по всему городу. Отвратив свой взор от исторической картины, как от увенчанного сверканием окорока истории, он с берлинским акцентом изрек: «Я просто не в состоянии столько сожрать, сколько мне хотелось бы выблевать».
Когда Мастер покидал плоскую крышу своего дома, Марта взяла его под руку. Я же начал подыскивать слова, достаточно убедительные, чтобы уговорить престарелую чету бежать из Германии. Но ни одно из слов не казалось мне подходящим. Их нельзя было пересадить в другую почву, нельзя даже в Амстердам, куда я в самом непродолжительном времени бежал вместе с Берн-дом. Во всяком случае, для наших любимых картин — некоторые из них кисти Либермана — уже несколько лет спустя Швейцария послужила относительно надежным, хотя и не очень приятным убежищем. Бернд меня оставил… Ах… Впрочем, это уже другая история.
Между нами говоря, это дело можно было провернуть и поаккуратнее. Я чересчур пошел на поводу у чисто личных мотивов. А началась вся эта муть из-за слишком быстрой перемены дислокации, вызванной рэмовским путчем: мы были откомандированы из Дахау и 5-го июля получили под начало концлагерь Ораниенбург, сразу после того, как целую шарагу людей СА сменили группой от лейбштандарта, к слову сказать, той самой, что несколькими днями раньше разделалась с рэмовской кликой в Висзее и в других местах. Все еще явно утомленные совершенной работой, они поведали о «ночи длинных ножей» и передали нам всю лавочку вкупе с несколькими унтерфюрерами, которые должны были помочь нам в осуществлении бюрократической части смены гарнизона, но оказались совершенно к этому неспособны.
Один из этих амбалов с говорящим именем Шталькопфвыстроил передоверенных нам арестантов на перекличку, а находившимся среди них евреям приказал строиться отдельно.
Выстроилась от силы дюжина, из которых один сразу бросился мне в глаза. Во всяком случае, я тотчас узнал Мюзама. Да и трудно было не узнать такую физиономию. Хотя этому бывшему представителю революционных советов в бранденбургской тюрьме спилили бороду, да и, кроме того, изрядно насажали синяков, примет сохранилось более чем достаточно. Между нами будь сказано: анархист самой изысканной породы, а вдобавок типичный литературный завсегдатай кофеен, который в самом начале моего мюнхенского жития производил впечатление скорей забавное, выступая как агитатор и поэт абсолютной свободы, и само собой, в первую очередь, свободной любви. А теперь передо мной стояло воплощенное несчастье, не пригодное для разговоров, поскольку лишившееся слуха. Чтобы обосновать свою глухоту, он указал на свои отчасти истекающие гноем, отчасти покрытые запекшейся кровью уши и хмыкнул с извиняющимся видом.
Как адъютант, я подал бригаденфюреру Эйке рапорт, где назвал Эриха Мюзамачеловеком, с одной стороны, вполне безобидным, с другой — особенно опасным, потому что даже коммунисты побаивались его агитационных речей: «В Москве такого бы уже давно ликвидировали».
Бригаденфюрер Эйке тогда сказал, чтобы я сам занялся этим делом и порекомендовал особое обращение, что было понятно и без слов. В конце концов, не кто иной, как Теодор Эйке лично прикончил Рэма. Но сразу после переклички я допустил свою первую ошибку, решив, что грязную работу я вполне могу перепоручить Шталькопфу, упомянутому выше придурку из СА.
Между нами говоря, я побаивался связываться с этим евреем. Вдобавок он проявил удивительную выдержку во время допроса. На каждый задаваемый ему вопрос он отвечал строчками из стихов, явно собственных, но и шиллеровских тоже: «Кто жизнь не поставит как ставку в бою…»И хотя у него было выбито несколько передних зубов, цитировал он так, что хоть бы и произносить со сцены. С одной стороны, это, конечно, было смешно, но вот с другой стороны… Вдобавок меня раздражало пенсне на его еврейском носу… Того пуще — трещины в обоих стеклах… И после каждой очередной цитаты он непременно улыбался. Как бы то ни было, я дал Мюзаму сорок восемь часов сроку, а в придачу настоятельный совет собственноручно положить конец. Но этой услуги он нам, увы, не оказал. Тогда за дело принялся Шталькопф. И явно утопил его в унитазе. Подробностями я не интересовался. Но потом, конечно, оказалось очень нелегко представить случившееся как самоубийство через повешение. Во-первых, нетипично стиснутые судорогой руки. Потом нам так и не удалось вытянуть язык изо рта. Ну и узел на петле был вывязан слишком профессионально. Мюзаму бы ни в жисть так не вывязать. Мало того, этот болван Шталькопф допустил и еще одну глупость. На утренней перекличке он скомандовал: «Евреи! Для отрезания петли два шага вперед!», чем сделал всю историю достоянием общественности. Уж, конечно, эти господа, среди которых было двое врачей, сразу разгадали халтурную работу.
И конечно, я немедля получил взбучку от бригаденфюрера Эйке. «Что ж это вы, Эхард?! Видит Бог, вы могли сделать все и поаккуратнее». Возражать было нечего, потому что, между нами говоря, это дело еще долго будет висеть на нас, ведь нам так и не удалось сделать глухого еврея еще и немым. Всюду говорили одно и то же… За границей Мюзама славили как великомученика… Даже коммунисты, и те… Пришлось нам ликвидировать концлагерь Ораниенбург, а заключенных распихать по другим лагерям. Сейчас я снова в Дахау, полагаю, с испытательным сроком.
Через мою корпорацию «Тевтония», с которой был связан и мой отец как «ветеран движения», передо мной по завершении медицинского образования открылась возможность пройти стажировку под началом у доктора Брёзинга (тоже старый тевтонец), а проще говоря, я помогал ему осуществлять медицинское обслуживание тех рабочих лагерей, которые были разбиты прямо средь чиста поля на предмет сооружения первого участка рейхсавтострады от Франкфурта-Майна до Дармштадта. В соответствии с тогдашними условиями там все было сделано очень примитивно, тем более, что среди дорожных рабочих, а особенно среди землекопов, было на редкость много тех элементов, асоциальное поведение которых приводило к вечным конфликтам. «Устроить заваруху» и «Поднять хай» — это были у нас повседневные события. По этой причине нашими пациентами были не только те, кто пострадал во время работ на трассе, но и какое-то количество бузотеров с сомнительным прошлым, которых ранили во время очередной драки. Доктор Брёзинг обрабатывал колотые раны, не спрашивая об их происхождении. При этом я неизменно слышал его стандартную фразу: «Но, господа мои, эпоха сражений в залах канула в прошлое».