Книга Русский роман - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Мы тут же встали в круг, — продолжал Пинес. — Одна рука на плече, другая на талии, ноги сами собой пошли в пляс. В эту минуту все чувствовали, что на деревню снизошла благодать и родился тот, кто понесет наш факел дальше в великой эстафете поколений. И не умрет наше дело, когда отцы его сойдут в могилы».
Пинес мягко улыбался, и весь его вид говорил о том, как он наслаждается воспоминанием. «Этот ребенок связал нас вечными узами», — сказал он, и слова округлились в его губах, как плоды старой дикой сливы на участке Маргулиса — такие же маленькие, сладкие и сочные.
«Его передавали из рук в руки и давали каждому члену коллектива, мужчине и женщине, немного подержать его на руках. В этот коротенький миг, полный трепета и блаженства, мы ощущали обещание, даруемое сладостью его тельца, и могли даже вдохнуть его младенческий молочный запах. Один за другим, словно передавая друг другу священную реликвию, мы держали его, и один за другим благословляли, кто — во весь голос, а кто — в глубине бьющегося сердца. У каждого из нас была в нем своя доля и свой надел».
«При случае я покажу тебе официальный протокол обрезания, — обещал мне Мешулам. — Либерзон пожелал младенцу проложить первую борозду в целинном Негеве, Рылов потребовал, чтобы он освободил Гилеад и Башан[57], а мой отец сказал, что научит его играть на мандолине. Они представляли себе, как он будет сеять и пахать, привозить затерянных евреев из-за Уральских гор и из Аравийской пустыни и выращивать жароустойчивые сорта кормовой травы. И что из всего этого вышло? Твой дядя Авраам».
То был прекрасный час, и его радости и полноты людям хватило на многие недели трудностей и лишений. Все ходили тихие и благостные, кроме Шломо Левина, брата моей бабушки, который прибыл на праздник обрезания поездом из Тель-Авива. Он не решился приехать в своем городском белом пиджаке и потому надел серую фуражку с защитным козырьком и грубую рабочую блузу, которая расцветила его тело красными пятнами.
Левин шел пешком от железнодорожной станции, мимо садов, потрясенный и взволнованный сильным запахом земли, упруго крошившейся под его ногами. Фейга охватила его шею двумя тонкими и печальными руками, Тоня и Маргулис, которые помнили его по совместному походу из Иерусалима в Яффо, улыбнулись ему, как старые друзья. Но Левин чувствовал себя чужим и пришлым в толпе растроганных пионеров, которые обнимали и поили его. Он взял ребенка «неправильным образом», и тот укусил его в запястье острыми зубками.
Потом все отправились на поиски моэля, который тем временем гулял по деревне, нюхал землю и шептал про себя восторженные молитвы. Моэль взял Авраама в руку, одобрительно поцокал языком при виде добротного детородного органа и освободил его от крайней плоти. Воцарилась глубокая тишина. Даже Либерзон, который любил говорить, что эту церемонию правильней назвать языческой, почувствовал, что это неподходящий момент для религиозной дискуссии, и, когда над полями пронесся громкий плач первого сына, все пионеры как один тоже зарыдали без всякого стеснения.
Эфраим, мой исчезнувший дядя, оставался дедушкиным любимцем. Красавец был парень, быстрый и легкий, и дедушка не уставал рассказывать, как Эфраим носил на плечах своего теленка, как он ушел на войну и как исчез из деревни. Эфраим родился через год после Авраама, а Эстер, ставшая моей матерью, — еще через год. «Эти детишки, которые начали бегать по деревне и помогать отцам в их работе, наполняли наши сердца радостью и счастьем».
У Тони из Минска тоже родилась дочь, но не от Маргулиса, а от Рылова из стражей «а-Шомера». С первого дня в деревне она подпала под очарование мужских достоинств прославленного стража, мечтала умереть в его постели и пришла в безумный восторг, когда он попросил ее пронести для него в лифчике ружейные патроны, тайком от англичан. Рылов спустился с ней в тот большой тайник, который устроил в стене сточного колодца своего коровника. Керосиновая лампа отбрасывала их дрожащие тени, пока его пальцы нашаривали боеприпасы меж ее грудей. Однако, пересчитав патроны, он тут же помог ей одеться. Она чуть не лишилась дыхания, пока он стягивал и завязывал розовые шнурки на ее спине. Рылов улыбнулся неожиданно мечтательными глазами и признался Тоне, что по ночам грезит о Песе Циркиной и о том, как много патронов она могла бы для него пронести. «У нее есть все, что мне необходимо, — пояснил он. — Автомобиль, связи и громадный лифчик». Тоня ощутила обиду, но не впала в отчаяние.
Рылов нашел в ней союзницу, способную хранить тайну. По ночам она ходила с ним в вади на встречи с агентами, помогала ему прятать гранаты в тайниках и ликвидировать евреев, сотрудничавших с англичанами. Они обнимались на ящиках с гранатами, с головы до ног обсыпанные белым порошком взрывчатки, и, когда Рылов, с его скудным запасом метафор, однажды назвал ее «Шварцлозе», по марке своего любимого ружья, она уже не обиделась.
Она вышла за него тайком, в окружении стены людей «а-Шомера». Им приготовили в подарок татарское седло, благородную кобылу, по коже которой пробегала непрестанная дрожь, а также связанного и скулящего тивериадского раввина, который провел свадебную церемонию, хотя на глазах у него была черная повязка. Через год Тоня родила дочь, так и не поняв, что забеременела, потому что Рылов отмахивался от ее утренних жалоб, заявляя, что тошнота и рвоты — обычные последствия длительной возни с гелигнитом[58].
Сладкий Маргулис, неизменно доброжелательный, неспособный мелко ревновать, помнить злое и лелеять мысли о мести, пришел в дом Рылова с большой банкой меда в левой руке и со своей новой подругой Ривой Бейлиной, которая опиралась на его правую руку. Рива была пионеркой из Рабочего батальона, и он встретил ее в поезде в Цемах. Тоня, еще измученная родами, посмотрела на своего бывшего возлюбленного и его подругу и почувствовала шероховатое прикосновение досады. На той же неделе она впервые поссорилась с мужем. Рылов, верный давним правилам конспирации, хотел сохранить в тайне даже рождение собственной дочери, и на этот раз Тоня обиделась по-настоящему, до ненависти и слез.
Даниэль, сын Фани и Элиезера Либерзонов, родился в один день с моей матерью Эстер. Он привязался к ней с той первой минуты, когда их впервые положили на земле на одном одеяле. Им обоим исполнилось тогда три недели.
Было так. Дедушка, бабушка, Либерзон и Фаня отправились в сад, взяв с собой новорожденных, и дедушка стал показывать всем, как следует подрезывать молодые грушевые деревья, чтобы они выросли в форме бокала. Садовые ножницы позвякивали в его руках, и он не переставал язвительно насмехаться над утверждениями советского селекционера Мичурина, будто признаки, приобретенные фруктовыми деревьями в ходе их жизни, передаются по наследству потомкам. Фейга, слабая и бледная после родов, легла на землю и положила голову на Фанино бедро, следя за тем, чтобы змея или оса не укусила и не ужалила детей. Даниэль поднял безволосую головку, поворочал ею во все стороны и с усилием повернулся к Эстер. Мальчику было всего три недели, и Фаня не поверила своим глазам. Она не могла представить, что ее младенец уже способен различить девочку и хочет лежать к ней лицом. Но бабушка Фейга сразу поняла, что случилось, и про себя подумала, что дедушка может насмехаться, но Мичурин все-таки прав.