Книга Очаг на башне - Вячеслав Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
L x(y) = _Я x(y) / _Я x.
– Видишь? Здесь числитель всегда меньше абсолютной величины знаменателя, но ни в коем случае не отрицательное число. Во-вторых, знак знаменателя – а знаменатель отрицателен при регрессе сознания – определяет знак всей дроби. И, в-третьих, если знаменатель стремится к нулю, то, каким бы мощным ни было воздействие Игрека, оно не вызовет интенсивной реакции... – Симагин осекся и смущенно махнул рукой. – Черт, я тебя совсем заболтал. В общем, что я хочу сказать-то? Что контакт, например, личностей с разнонаправленными векторами невозможен. Тот, кто развивается, увидит, скажем, в бестактной назойливости – преданность, в злой издевке – дружескую шутку... потому что все накладывается на собственные фоновые процессы, на знаменатель. А тот, чье конструктивное взаимодействие с миром прервано, наоборот, увидит в преданности – назойливость, в шутке – издевку... Именно тут и расцветают всякие комплексы и мании. Если бы научиться раскрывать кордон и вновь менять знак векторов! – Симагин мечтательно уставился во мрак мимо окаменевшего в снисходительной усмешке лица Вербицкого. – Ведь ты подумай, как обидно: чем выше потенциал сознания, тем отторжение вероятней...
Больно, думал Вербицкий. Больно, больно, больно... Сволочи, они и сюда уже добрались со своими формулами. И это омерзительное, привычно-высокомерное ученое "мы". Мы, Симагин, царь всея Руси... Все, пора атаковать.
– И это не кажется тебе подлостью?
– Что? – опешил Симагин.
– Разработка методов механизированного манипулирования психикой... Ч-черт, – сказал Вербицкий, тронув опустевшую пачку сигарет. – Курево кончилось.
Симагин виновато развел руками, а потом с осененным видом вскочил.
– Аська где-то прячет, наверное, – проговорил он и, заговорщически подмигнув, вылетел из кухни. А Вербицкий вдруг представил, как Симагин входит в комнату, а женщина эта – в постели. Ждет. Когда он придет. Когда я уйду, ждет.
– Ась, ты ведь никоциану прячешь где-то, а? – просительно сказал Симагин, войдя и прикрыв дверь. – Я отвернусь, а ты, пожалуйста, подари штучки три. У Валеры кончились.
Ася холодно глядела исподлобья.
– Вы шумите, – сказала она отчужденно. – Он скоро уйдет?
– Да тише, – испугался Симагин. – Там же слышно все.
– Антошке тоже все слышно.
Симагин смущенно помялся.
– Так дашь?
– Когда я чуть подымлю, ты вопишь полдня, что квартира провоняла и ты не ощущаешь себя дома. И я, как дура... А этот твой уже целую пачку...
– Ужас, – признался Симагин шепотом. – Как паровоз. Аж глаза слезятся...
Ася секунду смотрела на него, потом сказала: .
– Можешь не отворачиваться. Я больше не буду никогда.
Она откинула одеяло и тут же вновь резко набросила на себя.
– Нет, отвернись.
– Ася, да что с тобой?
– Отвернись, я сказала. И скорей, Вербицкий заскучает.
Симагин отвернулся. Он стоял лицом к двери и ничего не мог понять.
– Возьми, – раздался Асин голос. Она уже укуталась до шеи, будто мерзла, и на журнальном столике лежала полупустая, покомканная пачка.
Он подошел и сел на край постели. Ася отодвинулась.
– Асенька, – произнес он тихо. – Что-то случилось?
Она взялась за книгу, будто не видя и не слыша.
– Он чем-то тебя обидел, пока меня не было? Да? Нет?
– Симагин, – сказала Ася устало. – Ну кто он мне, чтобы мочь меня обидеть? Это можешь только ты.
– Я? Асенька, ну это правда, совершенно случайно я заработался, сегодня же у нас впервые...
– Андрей! Ты ему рад-радешенек, а у него глаза мертвые, он подлец. Он смеется над тобой, презирает, он враг тебе и нам. Он через труп твой пойдет!
Симагин встал.
– Ася, – сказал он серьезно, – я не знаю, почему у тебя такое идиотское настроение, но либо объясни, либо держи его при себе. Я с ним десять лет не виделся, а ты все портишь! Стыдно! – он захлебнулся негодующе.
– Какой же ты дурак, – потрясенно ответила она, глядя ему в глаза.
Он вздрогнул.
– Мы поссоримся, – отчеканил он.
Он ушел. Она чуть не расплакалась. Он ушел. И в дверях взглянул на часы. Он даже не подозревал, что этим ее добил. Его "Полетик" давно стал символом. Она всегда ловила момент, когда Симагин, ложась, снимал часы. Это значило: сейчас. На миг она словно бы ощущала раздвигающее, пронзительное движение, с которым Симагин входил в нее, – и сердце валилось в звонкую глубину. Она уткнулась в подушку.
Вербицкий презрительно повертел пачку, выщелкнул сигаретку, закурил.
– Дамская травка...
– Что же ей, махру сандалить? – пробурчал Симагин. Вербицкий усмехнулся.
– За это время ты научился разговаривать, – похвалил он. – Поздравляю.
– Да-да, – ответил Симагин, думая о чем-то своем.
– Так вот. Подавление собственных мотиваций – преступно и подло. Ладно, пусть вы не способны создавать людей запрограммированных – хотя не факт, что не научитесь попозже. Но вы научитесь создавать людей одинаковых. Нормальных. А всякая гениальность – это отклонение, уродство. Вы сделаете всех жизнерадостными кретинами без малейшей ущербинки, без индивидуальности, без всякой способности к творчеству!
– Да я как раз хочу, чтобы не гибла возможность к творчеству!
– У кого? У согласных и веселых? Что они могут?
– Погоди. А обычное лечение нервных болезней ты принимаешь?
– Да. Здесь разница. Вы лишаете человека способности выбирать, бороться с собой, побеждать себя...
– Ну, знаешь, есть куда более интересные и нужные занятия, чем постоянная борьба с собой.
– Да-да. Маршировать во славу рейха, например. Электронный фашизм ты предлагаешь. Насилие над сознанием!
– Да ведь к хорошему же!..
– Кто скажет, что хорошо, а что нет? Местком? Партком?
– Да погоди, Валерка, очнись! При чем здесь местком? Если человека лечат, ле-чат, от болезни, если он мучиться перестает – хорошо это или нет?
– Смотря от чего он мучился! Не мучаются только идиоты. Вы лишите человека индивидуальности. Пусть уродливой, больной – но только такие и способны к творчеству!
– Как раз больной-то уже мало способен к творчеству! Он, знаешь, только болячки свои лелеять способен. А если этот твой сильно индивидуальный параноик башку кому-нибудь раскроит кирпичом – это не насилие? Кто ответит за преступление?
– Дело не в преступлении! Дело в том, что этот параноик, как ты говоришь, видит мир так, как, быть может, никто до него и никто после него! И этим он важнее, нужнее миллиона добреньких обывателей!