Книга Рецепт Мастера. Революция амазонок. В 2 книгах. Книга 1 - Лада Лузина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Щоб у вашiй свiтлiй xami
Ви завжди були багатi —
ответили ей.
И ей показалось, что эта песня звучит сразу во всех годах. И в 1917, и в 1972, и в их ХХI веке. И снег скрипит под их ногами. И девки смеются. И они стоят тут столетья, сразу во всех столетьях. И Акнир плачет у нее на груди, то ли от радости, то ли от горя, оплакивая свою мать и радуясь, что она будет жить.
Время не имеет значенья. Все самое главное, важное — существует всегда!
Даша не думала об этом, не формулировала. Легко отказавшись от огромности власти, она не знала, что в минуту ей довелось познать то, что способна вместить в себя одна владычица Вечного Города — время, не имеющее конца и начала.
Она просто смотрела сквозь время, видя, как под одним его слоем просвечивает другой, под одним годом — иной, и так без конца. И улыбнувшись подарку, о котором не знала, засмеялась и тряхнула Акнир.
— Хватит рыдать! Домой страшно не хочется… Пошли еще куда-нибудь развлечемся. Айда с ними! Давай подпевай мне:
Щоб вам весело жилося,
I все кращее збулося.
Щедрый вечiр! Добрый вечiр!
в которой наряжают настоящую елку
Новый год, 1916 год.
Щедрый вечiр! Добрый вечiр! —
пели за окном.
— Теперь заходи, — крикнула Катя.
Маша шагнула в комнату. Постояла на пороге. Медленно пошла к огромной наряженной елке.
На ее ветках горели тонкие восковые свечи на золотистых прищепках, на красных гарусных нитках висели краснобокие яблоки, пряники, разноцветные хлопушки, стеклянные шары.
В Машину старую квартиру на Фундуклеевской нельзя было пускать посторонних, потому все праздничное убранство — от пола, натертого мастикой, до традиционного оливье на столе — было делом Катиных рук.
— Ну как? Хорошо я придумала — Новый год вместе отметить? — спросила Катерина.
Маша не ответила, стояла у ели, слегка наклонив голову влево, со свойственным ей отрешенно-пустым взглядом.
Дображанская взглянула в окно — погода вышла под стать празднику, с улицы стекло перекрыла струящаяся белая штора пушистого снега, стекла прорисовал дивными цветами старатель-мороз. И на душе Катерины стало радостно-празднично:
— Посмотри, какой сказочный снег, мороз, красота! Как можно не быть счастливой в эту минуту?
— В эту минуту, — тускло сказала Маша после секундной заминки, — мастеровой на Подоле спьяну забивает насмерть жену. На Контрактовой замерзает ребенок. Мальчик. Пять лет. Три минуты жизни ему осталось всего… Из-за этого снега с морозом нынешней ночью в Киеве погибнет 17 человек и полсотни животных. Прости, Катя, трудно мне быть счастливой, глядя на него, — лжеотрок произнесла это устало и впрямь извинялась за свою неспособность быть счастливой.
— Так побежали… — вскинулась госпожа Дображанская.
— Куда?
— Спасать мальчика, женщину…
— Всем не поможешь, Катя. А этим двум я уже помогла.
— Вот так ты и живешь, Маша? — охнула Катерина Михайловна. — Каждую минуту?
Она вдруг окончательно разгадала причину странной, столь раздражающей Дашу, отрешенной заторможенности Отрока Пустынского. Ее безрадостного лица, пустых глаз, привычки постоянно прислушиваться к чему-то неслышимому, говорить с глубокими паузами, то и дело отвлекаясь на что-то.
Не было у Маши минуты для счастья! Ибо не было в христианском мире ни одной счастливой минуты — каждую минуту кто-то страдал, умирал, терзал и терзался. И счастлив мог быть только тот, кто не знал об этом, — иными словами, все-все люди на свете, кроме их Маши.
Кате стало страшно за нее. Каково это — знать каждый миг о всех зверствах, творимых в этот миг на земле? Знать, что ты в силах помочь… Можно ли, зная, что можешь, — не прийти на помощь? И можно ли, помогая всем и всегда каждый миг, не утратить себя?
Не зря Даша Чуб переживала, что их Маша пропала. Их Машу растащили, разобрали по дням, по минутам, секундам на годы вперед — и сотни сотен людей в Дальней Пустыни ждали своей очереди…
Быть может, Катя спросила это вслух, а может быть, в том и не было надобности, — только Маша ответила:
— Все верно… Знай, из великой любви Господь сделал людей слепыми. Посмотри на меня и не пытайся прозреть. Только слепой может быть счастливым. Пойдешь туда, куда я, обратно уже не вернешься.
— Бедная…
— Не грусти, я привыкла… И с праздником для нас ты отменно придумала. Знаешь, Катя, мне так спокойно с тобой. Когда ты рядом со мной, Город молчит. Видно, оттого, что ты намерена вновь говорить за него.
— Возьми пряник, прошу, — не столько предложила, сколько попросила Катерина, желая подсластить чересчур прямолинейную Машину правду. — Я ведь за шесть лет елку здесь всего раз поставила. В первый год, как мы поселились. Для тебя. А ты тогда ко мне не пришла. Не объясняй. Знаю почему... Ну, а после ты пропала, а Митя мой иудей… Какая елка? Она ж тут Рождественская. Это мы ее на Новый год ставим. А они 24 декабря — в навечерье Христово. Но это уже не то, не по-нашему… Вот я и подумала, раз мы над временем властны, почему б нам наш праздник не встретить. Отвлечься, не думать о грустном. Мы так отдалились друг от друга…
— Наш праздник — это какой? — спросила лжеотрок. — Ведовской?
— Наш — это Новый год. 31 декабря…
— А после смены стилей 13-е.
— Да, в нашем времени — Старый Новый год.
— Новый год всегда был языческим праздником, — сказала Маша. — Позже церковь приурочила к нему Рождество, и языческие обряды стали рождественскими. Затем советская власть отменила Рождество, рождественские традиции стали советскими, новогодними. Так круг замкнулся. И ведьмацкий, советский — наверное, разницы нет.
— Вот видишь. Ведьмацкий, советский — все Богу противно. А ты на Отмену идти не хочешь, — безнадежно пожурила ее Катерина.
Маша посмотрела на елку так, точно увидела впервые. Ее рука коснулась елочного шара — дореволюционный шар был очень тяжелым, из цельного стекла.
— Ты ж не поможешь мне перевезти царскую семью за границу? — кротко вздохнула она.
— Нет, — Катя оценила гуманное построение фразы. Сказать в ответ на «ты ж не поможешь?» короткое «нет» было гораздо легче, чем отвечать на вопрос «Ты поможешь мне?», оправдываясь и извиняясь. — Прости уж меня.
— То путь твоей души, Катя. Хоть и не знаю, куда он ведет… Чем ближе ты, тем меньше я тебя вижу. Чем дальше, тем труднее мне завтра прочесть.
— Почему?
— Слишком оно от судьбы моей неотделимо. А я не вижу своей судьбы. Чью угодно — но не свою.