Книга Воспоминания Свена Стокгольмца - Натаниэль Ян Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ерунда, – перебил Макинтайр. – Могу я предложить тебе кофе и, может, вполне съедобное печенье?
Двадцать минут спустя, после того как он выпил маленькую чашку кофе, а к печенью не притронулся, Тапио ушел. Никаких объяснений он не дал, а я не осмелился спросить.
– Так-так, – проговорил Макинтайр и посмотрел на меня, изогнув бровь, – рискну предположить, что его ждет довольно неприятный день.
22
Следующие несколько дней Тапио не объявлялся. Однажды Макинтайр попробовал выяснить что-нибудь у шахтеров – но при этом, как подчеркнул он, не у начальства, которое, пороча Тапио, могло затруднить ему поиск работы на Шпицбергене. Скудные сведения, добытые Макинтайром, оказались неясными и порой противоречивыми. В столовой компании вспыхнула небольшая драка, спровоцированная резкими высказываниями обеих сторон. Сходились информаторы на том, что бутылкой тминной водки Тапио нанес скользящий, но ощутимый удар одному шахтеру, потом напал еще на двоих. В какой-то момент потасовка вылилась на улицу, где то ли хитростью, то ли мастерством – здесь мнения разошлись – Тапио добился преимущества и давай колотить шведского шахтера головой по незаснеженной части деревянного настила, чуть того не убив. В итоге Тапио оттащили от шведа и усмирили.
Несколько информаторов категорично утверждали, что самого Тапио тоже сильно избили, а сами шахтеры проявляли стойкость и мужество, но Макинтайр не верил. Чудовищных ран на Тапио ни он, ни я не видели. Беспокоило Макинтайра, скорее, то, не подаст ли почти убитый шахтер официальную жалобу, когда хоть как-то оживет.
Но получилось так, что от преследования и депортации Тапио спасло то, что пострадавший был именно шведом. Норвежское большинство Лонгйира не слишком горевало из-за возможности потерять шведа, да и жалоб подано не было. В конце концов выяснение отношений прошло нормально, да и разве шведы с их развязностью в общении и поведении не заслужили такое? Финны слыли чудными и непонятными – они ведь те же русские, – но при этом суровыми и волевыми. К тому же Тапио славился как непревзойденный зверолов и пользовался уважением, даже не будучи компанейским.
– Чуть не забыл, – однажды утром проговорил Макинтайр, вытащив из кармана пиджака несколько потрепанных конвертов. – Прости за бесцеремонность, но я осмелился забрать твои письма. Не знаю уж, намеренно ли ты избегаешь новостей из дома и других напоминаний о прошлом, отвергнутом существовании… – Чарльз не договорил.
Я взял у него конверты и уставился на знакомые почерки. Одно четкими наклонными буквами и уверенной рукой написала моя мать. Три – Ольга, явно в спешке, неаккуратно, неженским крупным почерком.
Я невольно улыбнулся.
– Нет, Чарльз, оно не отвергнуто, просто закопано в неглубокую могилу.
– Тогда получается, что я дикий пес, который вынюхивает и выкапывает останки твоей семьи, – подмигнув, сказал Макинтайр. – Оставлю тебя заниматься эксгумацией.
Первым я взялся за письмо матери. Менее чем в восьми строчках оно сообщало о смерти моего отца и ее переезде в дом Ольги и Арвида. Мать писала, что сейчас проводит больше времени с внуками и наверстывает упущенное в чтении. (Мой отец не одобрял чтение, как занятие неподобающее.) Тон письма был формальным, даже бездушным. Мать не выдала никаких чувств, ее слезы не испачкали страницу, заставив буквы слиться.
Перечитав письмо трижды, я поднял глаза на ослепительный свет, отражающийся ото льда на окнах Макинтайра. В душе у себя я попробовал нащупать чувство горя, ну хоть капельку. Не нашел ничего. Мой отец был человеком холодным и бессердечным, и если его дети выказывали ему хоть каплю любви или преданности, то по чистой случайности. От его смерти я отошел так же легко, как перескакивают с одного камня на другой, и задал себе следующий логический вопрос: что я почувствую – и почувствую ли, – если за отцом уйдет мать? Мысли о ней, живой или мертвой, вызывали только чувство вины.
Одно из писем Ольги затрагивало ту же тему, но вскользь. Я с благодарностью отметил, что, вопреки времени и расстоянию, сестра сохранила достаточно уважения ко мне, чтобы никаким образом не изображать скорбь. Отца она любила не больше, чем я. Возможно, он даже бил ее чаще, хотя сомневаюсь, что кто-то из нас вел счет.
Ольгины письма выражали серьезную, настойчивую озабоченность моим счастьем и здоровьем. Сестра не сомневалась, что собственноручно обрекла меня на увечья и добровольное затворничество тем, что нашла мне работу на Шпицбергене. Последующие месяцы лишь укрепили ее чувство вины. По словам Ольги, она понимала, что это глупость, но все равно мучилась и клялась себе, что не избавится от тяжкого бремени ответственности, пока я не напишу ей и не заверю, что все-таки сумел обратить беду себе во благо, вместо того чтобы шокировать ее небрежными шутками и пустыми разговорами. Если я немедленно не исправлю ситуацию, ей придется сесть на пароход и лично вернуть меня в Стокгольм. Бог свидетель, Арвид найдет нелепый способ погибнуть в ее отсутствие. Исчерпав эту тему – о том, насколько у меня изменилась ситуация, сестра не знала, – Ольга принялась рассуждать о своих обычных заботах: о неважном материнстве, о бунтарском, недисциплинированном характере Хельги – почти девятилетняя, та полюбила болтаться с рыбаками и матросами и хамству училась быстрее, чем полезным вещам в школе – и о холодном, непрестанном внимании со стороны нашей матери, особенно тягостном сейчас, когда она с ними жила. Впрочем, Ольга была довольна, что кто-то другой присматривал за Хельгой и занимался разными домашними делами, в которых она никогда особыми умениями не блистала.
Освобожденная от этих занятий, Ольга полюбила рисовать на пленэре под кудахтанье, как она изволила выразиться, усталых домохозяек. Она твердила, что в рисовании чувствует себя увереннее, чем в материнстве и ведении домашнего хозяйства, а в качестве доказательства прилагала маленький заляпанный эскиз стоящего в доке вельбота. Эскиз показался недурным, хотя главным было другое – рисование выманивало сестру на пирс или на берег моря. Там на почтительном удалении от чешущих языками дам она могла предаваться одному из своих любимейших занятий – смотреть на бесконечное пространство бурного моря, пока не почувствует себя крошечной и ничтожной. Я улыбнулся, подумав, что мы до сих пор очень похожи.
Понаблюдав, как я задумчиво смотрю в пустоту, Макинтайр принес мне стакан чая – обычную для себя густую смесь, наполовину состоящую из чая, наполовину из молока. Где он доставал молоко, понятия не имею.
– Чарльз, думаю, мне нужно вернуться в Швецию, – сказал я.
Макинтайр вытаращил глаза, но без особого удивления.
– Да?
– Не то чтобы мне хотелось уезжать. Архипелаг я почти не видел. Тапио твердит, что