Книга О людях и книгах - Борис Владимирович Дубин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Вене конца XIX – начала XX века сошлось несколько мощнейших силовых линий – социальных, культурных, демографических, чисто художественных. В этом смысле она – генеральная репетиция всего столетия. Для многим ей обязанного румынско-французского мыслителя Эмиля Чорана Вена – урок краха: «Радость для европейцев закончилась в Вене». Для опять-таки за многое благодарного ей мыслителя грузинско-русского, Мераба Мамардашвили, Вена – урок свободы, искусства «жить своей жизнью, не чужой, умирать своей смертью, а не чужой». Оба философа, замечу сразу, ставят Вену под знак гибели, в которой – глубокий урок.
Главное – конец в 1918 году империи Габсбургов, давно уже бессильной, пережившей себя как социальное объединение. По крайней мере два десятилетия шло внутреннее окостенение власти, переставшей сколько-нибудь влиять на развитие страны, на ситуацию в обществе, на круги складывающихся элит. Это был политический коллапс, крах бюрократического управления. И авторитет, и реальная действительность императорской власти близки к нулю, император превратился в фигуру чисто номинальную, даже в символическом своем обличье мало что значащую. Традиционная аристократия воспринимала любую извне идущую идею как угрозу и соперничество, полностью распадалась, разлагалась, не была уже способна управлять. Австрийская военщина стала пугалом и посмешищем всей Европы (впрочем, ее хватило, чтобы подтолкнуть страну к балканской авантюре, а потом и Европу к огромной войне).
Точно так, как у нас сейчас, все происходившее было предельно обострено этим распадом империи. Кто чувствует себя брошенным? Те, кто идентифицировал себя с целым, хотя этого и не осознавал, но сейчас переживает крах самоотождествления как осознание отсутствия, «фантомную боль». Здесь и начинаются эти «Америка, которую мы потеряли», «Россия, которую мы потеряли», весь круг потерь, действительно с середины XIX до конца XX века продолжавшихся.
В Вене – как, кстати, и в России – процесс становления национального государства из-под обломков распадающейся империи (примерно к 1980–1990-м годам) припозднился по сравнению с Европой минимум на поколение, если не на два, и я думаю, это придало особую болезненность, надрыв собственно культурным, научным, художественным поискам конца XIX – начала XX века. По идее, линию австрийскую наднациональную, в отличие от немецкой национальной (а 20 % населения империи составляли венгры, 16 % – чехи и словаки, еще по 10 % – сербы и поляки и так далее), должны были воплощать традиционная аристократия и государство, стоящие над любыми частными интересами. Не получалось ни того ни другого.
И отдельный человек, и все общество проходят некоторые стадии в отношении к уходящей системе, которые мы не всегда фиксируем. Есть фаза ощущения естественности порядка, его вечности – ан его уже и нет. Стефан Цвейг вспоминал начало XX века в Вене как «золотой век надежности. Все в нашей почти тысячелетней австрийской монархии, казалось, рассчитано на вечность, и государство – высший гарант этого постоянства».
Есть другая фаза, когда начинаешь видеть зазор между этим порядком и какими-то другими возможностями, какие-то трещины в этом порядке; монолит начинает раскалываться изнутри. Но потом все это собирается в один удар – и кажется, что мир рухнул разом, обвально, как это и произошло с Австро-Венгрией в Первую мировую войну. Когда смотришь назад уже после того, как пыль осела, оказывается, все это начиналось поколением раньше, вот здесь, и здесь, и здесь, но пока не собранное в единый кулак, в единый удар. Что-то менялось на уровне семьи, что-то предвещалось в искусстве, какие-то приглушенные, полузадавленные движения происходили на уровне политического устройства. Потом, позднее, из этого всего начинает выстраиваться картина – и мы опять собираем некую единую историю, в которой уже вполне отчетливы и моменты подготовки распада.
Плавильный котел
Одновременно с распадом империи, его углубляя и усугубляя, в Вене складываются круги различных элит. Разных по происхождению, включая национальное, по роду занятий, по их месту в обществе.
По крайней мере три группы, три даже не культуры, а три цивилизации были представлены в венских элитах, и во многом это сочетание уникально. Один поток – немецкоязычный, немецкий, связанный с Германией, но как бы освобожденный от прусскости, от духа гарнизона, унификации, чисто военной мощи. Гофмансталь, один из наиболее известных немецких литераторов (вместе со всем декадентством подзабытый, но сейчас о нем вспоминают все чаще), говорил: Австрия – это духовная задача Германии. Строительство Германии имеет такой культурный аспект, который как бы вынесен в Австрию. Ну и судьбы австрийской литературы, философии, живописи, музыки показывают, что во многом это действительно было так.
Вторая линия – славянская; она сильно была представлена в культуре, в языке: чешский, польский, украинский, русский и постоянная подпитка из южно– и восточнославянских культур (болгарской, сербской). Это вообще совершенно замечательная вещь – такая узкая полоска от Балтийского моря, уходящая аж до Черного и Средиземного, от Вильно до Триеста. Из Западной Украины, из Румынии, Венгрии, Галиции, Белоруссии, Литвы народ тянулся в Вену. Вена, конечно, была уникальным центром стяжения разных протоэлит, предэлитных выбросов из этой самой полосы лимитрофов, перекрестья языков, укладов и вер, где кто только не жил тогда… Настоящий дух Mitteleurop’e был в то время, конечно, в Вене, и центр Восточной Европы, понятно, тоже. И в этом ее громадная заслуга. Она все это заботливо собрала, примерно на два поколения сконцентрировала, сформировала – а потом, с приходом фашизма, все это было разнесено по всей земле, от Канады до Австралии и от Швеции до Патагонии.
Из славянского потока – Кафка прежде всего. Он, конечно, немецкоязычный, но на самом деле двуязычный. Там было странное языковое сознание, такой язык внутри языка – но это фактически у всех австрийцев. Так было у Канетти, который вырос во дворе, где говорили на шести языках, и он всю жизнь свободно говорил на них. Так было у Пауля Целана, который из Черновцов через Бухарест попал в Вену, чтобы в конце концов оказаться в Париже; у Рильке, который, конечно же, был немецкоязычным, но с явными славянскими связями и тяготениями и с ощущением, что он работает не на немецком, а внутри немецкого языка, обустраивает в его полости какую-то свою языковую обитель, пустынь, нору. Посмотрите дневники, переписку Кафки: чешская речь все время присутствует; но еще – система образов, стиль мышления. Вы послушайте венскую музыку – там все время звучат славянские мотивы; в музыке – особенно сильно.
Третий поток – еврейский. Цвейг писал: «…девять десятых того, что мир окрестил венской культурой XIX столетия, была культура, поддерживаемая, питаемая и созданная еврейством». Классическое образование на пяти языках в тринадцати классах школы, высокий