Книга Круговая порука. Жизнь и смерть Достоевского (из пяти книг) - Игорь Леонидович Волгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, версия Анны Григорьевны, изложенная в её воспоминаниях, опровергается дважды: самой Анной Григорьевной (в письме к Страхову) и воспоминаниями дочери. Причём дочь приводит такие подробности, о которых её мать предпочитает умалчивать. Если даже допустить, что семейный обед всё-таки состоялся, он был прерван при весьма драматических обстоятельствах.
Любовь Фёдоровна пишет далее, что её отец, сев за письменный стол, тронул руками свой рот и усы – и в ужасе отнял их: «они были в крови»[1502].
Кровное родство явило свой забытый дословный смысл.
Но с другой стороны: он – так или иначе – исполнил «закон крови на земле», о котором толковал в последней записной книжке. Он исполнил его не только символически, но и буквально: он расплатился кровью.
Любовь Фёдоровна говорит, что её отец был «в ужасе». Её мать, наоборот, утверждает, что в ужасе была она, Анна Григорьевна, сам же больной «не был испуган, напротив, стал уговаривать меня и заплакавших детей успокоиться…». Он повёл детей к письменному столу и стал показывать им только что полученное объявление о подписке на юмористический журнал «Осколки». На картинке были изображены два рыболова, которые запутались в сетях и свалились в воду. Отец прочёл детям стихотворные подписи, «и так весело, что дети успокоились»[1503].
Что же это за стихи он, гениальный исполнитель «Пророка», декламировал последний раз в своей жизни? Имеет смысл привести текст – прежде он никогда не воспроизводился:
После жирного обеда
Мирно удят два соседа.
«Я боюся, как бы с вами
Не сцепиться мне крюками!..»
Трах! сбылося предсказанье.
Ведь сцепились!.. наказанье!..
Чем распутывают дольше,
Тем запутывают больше…
Все опутались крюками
С головами и руками…
Перепутались, сцепились —
Бух! и в воду повалились.
Но, читатель, ты не бойся,
Выслушай и успокойся:
Их спасли городовые…
Нынче строгости такие!..[1504]
Разумеется, это не Пушкин («Тятя! тятя! наши сети…»); аудитория, однако, осталась вполне довольной.
Наконец явился фон Бретцель: только он начал выстукивать грудь больного, как кровь полилась сильнее прежнего. Достоевский потерял сознание.
Анна Григорьевна не говорит, как скоро он пришёл в себя, но, очевидно, беспамятство продолжалось недолго. Когда наконец он очнулся, первые его слова были: «Аня, прошу тебя, пригласи немедленно священника, я хочу исповедаться и причаститься»[1505].
Толстой перед смертью опасался, что ему, «отпавшему» от церкви, помимо его воли навяжут исполнение церковных таинств. Достоевский умирает «как все»: он страшится не успеть исполнить требования веры.
Из соседней Владимирской церкви призвали священника отца Николая. Анна Григорьевна говорит, что её муж встретил батюшку «спокойно и добродушно» и затем долго исповедовался и причащался. Что говорил Достоевский отцу Николаю, осталось неизвестным. Тайна исповеди, слава богу, нерушима до сих пор.
Хотя доктор и уверял, что особой опасности нет, больной делает всё, что подобает умирающему: исповедуется, прощается с женой и детьми, благословляет их. Он не хочет, чтобы смерть застала его врасплох.
«Потеря крови сильно его истощила, – пишет Суворин, – голова упала на грудь, лицо потемнело»[1506].
Вечером приехал профессор Кошлаков (фон Бретцель послал ему тревожную записку). Опытный медик не стал беспокоить больного осмотром, а Анне Григорьевне сказал, что так как крови излилось сравнительно немного («стакана два»), «то может образоваться «пробка», и дело пойдёт на выздоровление»[1507].
Кошлаков вообще был оптимистом: в самый день смерти он уверял, «что спасти ещё возможно»[1508].
Доктора рекомендовали больному как можно меньше разговаривать и двигаться. Фон Бретцель остался бодрствовать у постели своего пациента.
В эту ночь – с понедельника на вторник – Анна Григорьевна садится за письмо О. Ф. Миллеру:
«…Считаю нужным вас уведомить, что Фёдор Михайлович не в состоянии читать на вечере 29 января. Вчера в шесть часов вечера (по другим источникам – в четыре или в пять. – И. В.) Фёдор Михайлович опасно заболел: у него лопнула лёгочная артерия и сильно шла горлом кровь… У нас был консилиум, и Кошлаков настоятельно требует, чтобы Фёдор Михайлович не двигался и не говорил в течение недели.
Я в страшном отчаянии; опасность ещё не прошла: ещё одно такое кровотечение, и Фёдора Михайловича не станет»[1509].
Больной, впрочем, провёл ночь спокойно.
«Не удерживай…»
«На следующее утро, – пишет Любовь Фёдоровна, – он проснулся бодрый и здоровый»[1510].
Появилась надежда: кровотечение не повторялось. Больной несколько повеселел; позвал детей, немного с ними поговорил. Днём зашёл метранпаж – потолковать о печатающемся «Дневнике». «Ну, что скажете, барин?» – обратился к нему Достоевский: так шутливо называл он своего выпускающего[1511].
Метранпаж принёс корректуры: в них оказалось семь лишних строк. Достоевский встревожился. Анна Григорьевна нашла выход: предложила сократить несколько строк на предыдущих страницах, что и проделала собственноручно. Больной совершенно успокоился, узнав, что номер, посланный Н. С. Абазе (на сей раз, очевидно, в гранках), начальником всей русской цензуры благополучно пропущен[1512].
Он чрезвычайно заботится о том, чтобы первый «Дневник» вышел, как это и было объявлено, в последний день месяца – 31 января.
Шёл вторник, 27 января.
«Ему предписали полное спокойствие, которое необходимо в подобных случаях, – пишет Суворин. – Но по натуре своей он не был способен к покою, и голова постоянно работала. То он ждёт смерти, быстрой и близкой, делает распоряжения, беспокоится о судьбе семьи, то живёт, мыслит, мечтает о будущих работах, говорит о том, как вырастут дети, как он их воспитает…»[1513]
В другой своей статье Суворин рисует схожую картину: «Весь день был весел и спокоен, шутил, говорил о будущих своих работах, говорил о своих детях, успокаивал окружающих. “Чего вы меня отпеваете? Я ещё вас переживу”»[1514].
Ему остаётся жить сутки.
Вновь приезжал Кошлаков: «нашёл, что положение значительно улучшилось, и обнадёжил больного…»[1515]Велено было как можно больше спать: поэтому все улеглись рано. Анна Григорьевна постелила себе в кабинете, на тюфяке, рядом с диваном.
Сохранилась беглая черновая запись Анны Григорьевны об этом дне: «Во вторник была Штакеншнейдер, Орест Миллер, ходила за виноградом, ел икру с белым хлебом, пил молоко. Был Кошлаков, а после него Бретцель, разъехались, ходил кое-куда, освежал комнату. Вечером Верочка и Павел Александрович (пасынок. – И. В.)[1516], рано легли, пил много лимонаду, сделанного мамой, часто. Во вторник боялся, что съедят весь виноград, а когда принесли ещё винограда, то просил меня есть».
Все эти подробности, может быть, незначительные, дороги Анне Григорьевне. Ведь это она собственноручно поила больного молоком, давала ему хлеб с икрой. Зная его любовь к сладкому, сама сходила за виноградом (недешёвым, надо думать, в январе месяце). Отметила его раздражительную мнительность («боялся, что съедят весь виноград») и – его последний знак внимания («просил меня есть»).
Пушкина перед смертью жена кормила морошкой.
«Во вторник вечером перед его сном, – продолжает свои записи Анна Григорьевна, – я ходила наверх попросить господина не ходить, так как эта вечная ходьба очень его беспокоила. Господин перестал»[1517].
Отметим, что в доме довольно хорошая слышимость: эта деталь нам ещё пригодится.
Анна Григорьевна