Книга Национальный предрассудок - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мои родители, как, впрочем, и многие другие супружеские пары, никогда, сколько я помню, на лиц противоположного пола не засматривались, да и жизнь их складывалась таким образом, что, если бы что и было, я бы наверняка обратил на это внимание. И тем не менее хорошо помню, что, когда мне было лет десять, какой-то загадочный священник по имени Штеймиц, которого по столь же загадочной причине прозвали Перезвон, на мою мать засматривался. Этот дородный мужчина в черной сутане, с глазами навыкате почему-то постоянно ошивался возле нашего дома, и, как мне тогда по молодости лет казалось, пахло от него гнилыми яблоками – только потом я сообразил, что это был запах не яблок, а спиртного. Подобная личность, да еще с такими колоритными именами, поневоле просится на страницы романа. Я, кстати, так и не узнал, что было общего у священника, да еще католического, с моими родителями.
Потом был дядя Томми (на самом деле никакой мне не дядя) – высокий, красивый, обаятельный нувориш, чью жену, на мой тогдашний взгляд, очень немолодую, симпатичную толстушку, так и называли, причем в лицо, – Пончиком. Приходил Томми всегда неожиданно и без Пончика. Однажды он объявился достаточно далеко от нашего дома в Ист-Рантоне, на Норфолкском побережье, где я с родителями в это время проводил каникулы. Как всегда, возник он словно бы невзначай и на весьма почтительном расстоянии: шел себе как ни в чем не бывало по главной улице, но не приближаясь к нам, а удаляясь. Наименее нелепым определением его отношения к матери было бы, думаю, «восторженное почитание», однако определение это плохо сочетается с миром общих домов на две семьи, ранним утренним кофе и поездом 8.30 в Блэкфрайерз[726], с танцами за обедом, с безавтомобильным и, по современным понятиям, почти безалкогольным миром, в котором (я в этом ни минуты не сомневаюсь) дядя Томми ни разу даже пальцем до нее не дотронулся. Словом, все мои попытки вызвать в памяти какие-то амурные истории родителей ни к чему не приводят. И слава Богу: дети ведь ничего не смыслят в жизни своих родителей и, по сути, жизнью их не интересуются, а потому в воспоминаниях такого рода всегда есть что-то натужное и фальшивое. Вернее – было бы, воспользуйся я этими воспоминаниями как прозаик.
Куда более важно, что дядя Томми всякий раз, когда он у нас объявлялся, приносил мне плитку шоколада «Марс». А заодно – литературный еженедельник Джона О’Лондона, прославлявший Джека Сквайра и Джека Пристли и прекративший свое существование в шестидесятые годы. У Томми имелась немалая библиотека, причем некоторые книги выпущены были Таухницем, европейским издателем, специализировавшимся на литературе, которая по британским меркам считалась неприличной. Я сразу же и с большим огорчением отметил для себя, что, во-первых, среди этих книг нет «Любовника леди Чаттерли» и что, во-вторых, «Контрапункт» Олдоса Хаксли, роман, пользовавшийся по тем временам почти такой же скандальной славой, состоит из двух томов. Предвкушая истинный пир непристойности, я полдня читал этот роман и испытал, быть может, самое большое литературное разочарование в жизни, ибо довольно скоро пришел к убеждению, что «Контрапункт» ничуть не более увлекателен, чем «Магнет»[727], номер которого я предусмотрительно держал про запас. Свой роман Хаксли писал «не с того конца» и так до контрапункта и не дошел. С тех пор я эту книгу не раскрывал ни разу.
Но я отвлекся. Хотя мать отлично варила варенье и никогда не отказывалась напоить чаем игроков в крикет, главным ее увлечением, как и у меня в молодые годы, было чтение; с книгой она не расставалась точно так же, как с сумочкой или вязаньем. Классику она не любила, но и «муры» не читала тоже – среди ее любимых авторов (некоторых ей рекомендовал Филип Ларкин[728]) были, сколько помню, Нора С. Джеймс и Энн Бридж. Хотя мое призвание с материнской страстью к чтению, возможно, никак и не связано, она, как, пожалуй, никто другой, помогла мне обрести себя. Помогла тем, что не родила мне брата или сестру, тем, что ограничивала круг моих знакомств, тем, что была дочерью литературно одаренного человека, тем, что пасмурным осенним днем, когда читать мне было решительно нечего, намекала (убежден – без всякой задней мысли), чтобы я что-нибудь «такое» написал. Несмотря на расшатанные нервы и слабое сердце, мать была женщиной живой, общительной. Она любила посмеяться, выкурить сигаретку, выпить джина с тоником (не больше двух рюмок) и, увы, не отказывала себе в бокале «Ки-Стоун» или «Биг-Три», полагая, что в вине содержится железо. Вместе с тем это общительное, нежное создание было способно на многое. Ведь это она, когда моя первая жена забеременела до женитьбы, сказала отцу, чтобы тот не валял дурака и перестал угрожать мне анафемой; это она убедила моих будущих тестя и тещу не бойкотировать нашу свадебную церемонию. Мать, одним словом, была первой в устрашающе длинном ряду людей, которых я сумел по достоинству оценить и которым по-настоящему отдал должное лишь теперь, когда их уже нет в живых.
Умерла она в 1957 году – от удара. Когда мы с Хилли вошли в маленький домик на Шраблендз-авеню в Беркампстеде, вид стоящего в одиночестве отца показался нам чем-то нелепым, диким. «Как же так?» – по многу раз подряд вопрошал он и не получал ответа. Впоследствии, выйдя на пенсию, он переехал к нам, в Суонси. А как иначе? И конечно же мы взяли его с собой, когда поехали в Америку, где пробыли два года, 1958-й и 1959-й. В Суонси отцу жилось неплохо, однако делать ему было совершенно нечего, и, хотя раньше он часто бывал у нас вместе с матерью, знакомых его возраста у него не оказалось. Я видел, как он мучительно пытается по утрам занять себя: ходит гулять или же садится в автобус и едет в центр, покупает «Дейли телеграф» и, зайдя в кафе, разгадывает, в меру своих способностей, кроссворд, затем идет в паб, где в полном одиночестве выпивает стакан светлого эля,