Книга Дневник - Витольд Гомбрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Et tu, Brute? «А ведь Брут муж почтенный». Но может, не следует слишком многого требовать. Если критицизм этого критика не может функционировать, как ему хочется, то пусть уж функционирует, как ему можется. Применим льготный тариф…
* * *
Рассуждения Сандауэра в этом эссе относительно якобы имеющихся у меня сексуальных отклонений? Пожалуйста, сколько угодно! Пока это делается серьезно и тактично… Мне прекрасно известно, что за право быть гордым приходится платить покорностью, и я ничуть не уклоняюсь от исследований, которые, впрочем, сам провоцирую своими половинчатыми признаниями. (Почему признания половинчаты? А, наверное, он и гомосексуалист и не гомосексуалист, то есть бывает им либо в определенные периоды жизни, либо в определенных обстоятельствах; что (и это лишь мое мнение) практически нет мужчины, который мог бы поклясться под присягой, что никогда не испытывал этого искушения. Да и вообще, в этой области трудно требовать исповеди.)
Но я опасаюсь, что Сандауэр не слишком годится на роль исповедника.
Пять лет назад я писал в дневнике следующее: «Впрочем, Гомбрович все яснее понимал, что его соглашение с Сандауэром далеко от совершенства, поскольку охватывало лишь часть его произведений и его личности. От Сандауэра не следовало ожидать безумной восприимчивости и на лету хватающей впечатлительности Еленьского. Сандауэр был из рода одиночек, идущих своим путем, мастодонт, рак-отшельник, монах, гиппопотам, чудак, инквизитор, кактус, мученик, аппарат, крокодил, социолог…»
Что, спрашиваю я, этот кактус может знать об Эросе, хоть извращенном, хоть неизвращенном? Для него эротический мир всегда будет изолированной, закрытой на ключ комнатой, не соединенной с другими комнатами человеческой квартиры. Социология, да, психология… это те комнаты, в которых он чувствует себя как дома. Но эротизм — это для него «мономания».
Романы, эти легкокрылые сказочки, приобретают вес только когда показанный в них мир становится для нас чем-то настоящим. Достоевский останется сказочкой для тех, кто не схватит его в его обнаженной реальности. Кафка, Валери, Данте, сюрреализм, дадаизм, всё в искусстве имеет право на существование только в той мере, в какой оно имеет отношение хоть к какой-нибудь реальности, лишь бы это была новая реальность, чем-то поражающая, но которую искусство делает доступной, живой, осязаемой.
Сандауэр, исследующий мои сексуальные извращения? Но тогда он должен был бы сначала определить, дают они новое понимание или нет. Если нет, то не стоит ими голову морочить ни себе, ни другим. В противном случае с этим надо разбираться в больнице. Критик, который захотел бы оценить, например, «Порнографию», должен был бы прежде всего исследовать, насколько данное в ней видение человека может обогатить наше знание о нас самих. Автор этой книги говорит, что здесь желанию человека быть Богом противостоит другое желание, диаметрально противоположное: быть Молодым. Так? А может быть, не так? Это знание обогащает? Оно дано в романе? В какой мере? С какой силой?
Не ошибаюсь ли я, когда у меня человек молодой, входящий в жизнь, должен стать идолом (или, может, скорее — дополнением) человека уже осуществившегося, стареющего, сходящего со сцены жизни? Только ли из моей патологии следует утверждение, что гордое господство старшего над младшим, вместе со всеми своими социальными, культурными, психическими последствиями служит, в частности, для затирания другой реальности, также важной, а именно той, что человек уходящий может зацепиться за жизнь только через существо, в жизнь вступающее, подрастающее, потому что жизнь всегда идет по восходящей? Можно ли считать меня извращенцем, когда я говорю, что природа мальчика, столь специфичная, столь отличная в своем несовершенстве, недостаточности, приниженности, в своей удивительнейшей легкости, становится ключевой для понимания взрослого, то есть природы нашего взрослого мира? Можно ли считать меня больным, когда я утверждаю, что в человечестве постоянно происходит тайное взаимодействие возрастов и фаз развития, что в нем имеет место игра очарований, насилий, благодаря которым «взрослый» никогда не бывает всего лишь «взрослым»? Мы говорим: человек. Это слово для меня ничего не значит. Я бы спросил: человек какого возраста? Каким возрастом очарован? Какому возрасту подчинен? С каким возрастом в своей человечности связан?
Вот те вопросы, которые, даже если они и не названы в «Порнографии», все равно определяют природу заключенного в ней эксперимента, в особенности — тот тип красоты и поэзии, о котором здесь речь. Но что же Сандауэр из всего этого понял? Ровно столько же, сколько и мадам МакКарти. Для него действие этого романа не имеет ничего, ну просто ничегошеньки общего с действительностью, он думает, что это сказочка, что все происходит просто так, в произвольной, магической последовательности, просто по приказу Фридерика, персонажа сверхъестественного и чуть ли не «божественного»… который notabene является моим alter ego. Из чего проницательный Сандауэр делает вывод, что из-за издательского успеха на международном рынке меня одолела мания величия… Ой-ой-ой! Соглашусь, что натуры неэротичные с трудом вникают в эротические миры, я вообще не требую, чтобы слишком беспроблемно принимали мои произведения, более того: я чувствовал бы себя неуверенно, если бы их принимали без сопротивления; но тем не менее должна же быть хоть какая-то граница в глупости, даже для господ критиков. Что же может обо мне знать человек, так поверхностно и неумно читавший мои книги? Зачем ему тщательно сопоставлять различные аспекты разыгрывающейся во мне антиномии «высокое-низкое», если он не в состоянии связать ее ни с чем поистине существенным? И зачем он копается в моих «извращениях», если не в состоянии проследить, к каким последствиям они приводят?
* * *
Милые прогулки с моим Псиной.
В кафешке, на площади, художники… (в Вансе их полно). Пиво, виски… Говорят «ох, эта теперь ходит с тем…»
Шагал, Дюбюффе и Папазофф.
Мистраль.
У столика слишком короткая ножка.
Надо купить спички.
Шляпа.
Девичья фамилия моей матери — Котковская. К сожалению, нельзя сказать с уверенностью, а вернее, можно сказать с неуверенностью о происхождении Котковских от мифического Сьцибора. Но так или иначе, а Бодзехов, их родовое гнездо (где я провел часть детства), во времена деда моего, Игнатия Котковского, насчитывал триста волок[284]лучшей сандомирской земли. Усадьба почтенная, заложенная Малаховскими в столетнем парке, по которому дух канцлера Малаховского прохаживался ночами, под полной луной.
Бабка моя, жена Онуфрия Гомбровича, была Домбровской (из лучших), рождена (хорошо[285]) от Бениславской, которая родилась (хорошо) от дочери барона Топлицкого, которая родилась (прекрасно) от Солтанувны — дочери надворного маршалка Солтана и Радзивиллувны. Бениславские тоже несколько раз соединялись с Радзивиллами.