Книга Детская книга - Антония Байетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему дали морфина. Проваливаясь, он задавался вопросом: а есть ли морфиновый окоп?
Так много, так много всего, что когда-то было его жизнью, он не хотел больше именовать и вообще помнить. Бодрствуя, он заталкивал все это поглубже. Но во сне оно поднималось, как приливная волна мертвой и умирающей плоти, и начинало его душить.
В полевом госпитале Джулиан время от времени думал об английском языке. Он думал о солдатских песнях — мрачных и торжествующих. Мы здесь раз мы здесь раз мы здесь.
Подальше от Ипра быть бы сейчас,
Где снайпер хитрый не целит в нас.
В окопе сыро.
Сводит живот,
Знать, нам мортира
Отбой пропоет.
Был у меня товарищ,
Он был мне родней, чем брат.
Мы с ним под барабаны,
Маршировали в ад.[120]
Поэзия, думал Джулиан, — это вещество, которое выжимается из людей смертью, близостью смерти, страхом смерти, чужими смертями.
Он начал составлять список слов, более недействительных. Слава. Честь. Наследие. Радость.
Он расспрашивал других про названия окопов. И слышал в ответ: «Крысиная аллея», «Дань», «Дохлая корова». «Дохлый пес», «Дохлый гунн», «Падаль», «Фабрика черепов», «Райская роща», «Окоп Иуды», «Окоп Искариота». Было также множество религиозных названий: «Павел», «Тарс», «Лука», «Чудо». Многие окопы назывались по лондонским улицам и театрам, а еще больше — в честь женщин: «Окоп кокетки», «Девка», «Корсет». Джулиан записывал названия в книжку и уже начал нанизывать их в строку, но у него все время болела голова. Названия окопов сами складывались в пародии на детские песенки.
Пруха, непруха,
Пули над ухом
Как сержант под мухой
Жужжит шрапнель под брюхом…[121]
Это никуда не годилось. Но сама идея была перспективной. Руперт Брук погиб — умер год назад в Греции от воспаления на губе. Он писал о чаепитии в гранчестерской столовой, о меде или чем-то таком, немыслимом сейчас, а еще о том, что война стала освобождением от недожизни, от ее грязных и унылых песен, и люди бросаются в бой, «как пловцы ныряют в чистую воду».[122]Этих детей, думал Джулиан, кто-то околдовал и заморочил, словно некий гаммельнский крысолов сыграл на дудочке, и все они послушно бросились за ним под-землю. Немцы потопили «Лузитанию», и Чарльз Фроман, импресарио, поставивший «Питера Пэна», утонул, не теряя храброго достоинства и, видимо, повторяя про себя бессмертную строку, благоразумно вырезанную из постановок военного времени: «Умереть — это ужасно большое приключение».
Оказалось, что слова о грязи, холоде, мокром снеге, вшах и крысах близки подлинному духу английского языка. Надо будет использовать «черт», «говно» и прочие словечки, любимые мальчиками в школах и вытесненные из сознания в невообразимой теперь светской жизни респектабельной Англии. «Черви» — хорошее слово. Кто-то предложил название: «Воронка шестерки».
Джулиан оправился и вернулся к себе в часть. Они пошли занимать отбитый у немцев Швабский редут. Здесь были глубокие немецкие землянки, мощные укрепления: «Швабский редут», «Лейпциг», «Барахло» и «Козел» (Feste Staufen и Feste Zollern), «Чудотворение» (Wundtwerk) — вот о чем следовало бы писать стихи. Джулиан спустился-под-землю и нашел подземную дверку в стене. Она вела в темные коридоры, набитые ящиками боеприпасов и снаряжения, а за ними оказался проход в две вертикальные шахты с воротами и ведрами. Дна было не видно: шахты словно уходили в бесконечность. Джулиан шел между штабелями ящиков с бомбами и тушенкой, с черными и золотыми шлемами, с кожаными масками респираторов; все это на миг напомнило ему хранилища в подвале Южно-Кенсингтонского Музея с их порядком и беспорядком.
Он дошел до просторного подземного помещения, где кучами лежали толстые серые шинели; их затхлый запах был частью всепроникающего запаха этих окопов. Вдоль стен выстроились зеркала в позолоченных рамах. Их, должно быть, вынесли из дворца, ныне лежавшего в руинах. Еще в этой комнате были книги — в вертикально поставленных ящиках вместо шкафов. Джулиан взял «Сказки братьев Гримм» для Гризельды: ей понравится рассказ о том, как он нашел эту книгу в подземном зале, полном зеркал. Тут он увидел, что в углу тихо стоит человек — худой, мрачный, средних лет, со шрамом на лице и усталыми глазами. Джулиан поднял руку в приветствии; другой тоже поднял руку, и Джулиан понял, что не узнал самого себя. Он заметил другой выход из помещения, приоткрыл дверь и обнаружил, что проход забит телом совершенно мертвого и разлагающегося немца. Джулиан отступил и вернулся наверх.
Через несколько дней его послали ночью с отрядом атаковать немецкую огневую точку. Они залегли в воронке под равномерное уханье бомб, и Джулиан почувствовал, как треснула кость ноги. Он попытался встать и не смог. Солдаты перетащили его, хромающего и падающего, в другую воронку, а потом обратно к своим.
На этот раз у него оказалось «тыловое» ранение, то есть такое, с которым отправляли в тыл. Его перевезли санитарным транспортом в Англию вместе с ходячими ранеными Ступни были раздроблены, но он не почувствовал этого сразу из-за треснувшей большеберцовой кости. В конце концов британские хирурги не смогли спасти одну ступню и отняли ее. Месяцы спустя Джулиан прихромал к дому в Челси, где к двери подбежали две маленькие девочки и чуть не сбили его с ног. Он сильно расстроился, когда Имогена и Флоренция отчаянно зарыдали. В доме восхитительно пахло — поджаренным хлебом, поджаренным кофе, лилиями в вазе, лавандой и, как понял Джулиан, наклонясь поцеловать сводную сестру и племянницу, чистыми волосами и вымытым телом.
Ему снилось, что его засыпало заживо в окопе, и он не может освободиться от неуклонно нарастающей тяжести земли. Ему снилось все, что он запрятал подальше и запретил себе вспоминать. Флоренция подавала ему горячие тарталетки с абрикосами и китайский чай, пахнущий жасмином и своим собственным бледным, загадочным, чистым запахом, в китайских фарфоровых чашечках. Домашние сажали Джулиана в кресло и подставляли скамеечку под больную ногу, и в глазах у них все время стояли слезы.
Из всех ясноглазых мальчиков «Жабьей просеки» домой вернулся только Флориан. Филлис приготовила его любимую еду — колбаски с пряностями, картофельное пюре и «королеву пудингов». Олив твердила себе, что должна его любить, упорно и сильно, потому что он вернулся, а ее сыновья — нет. Она подумала, что стоит перед фактом: возвращение сына, который не был ее сыном, может обозлить ее. Но она решительно задвинула эту мысль подальше. Она пропустила стаканчик виски до прибытия пролетки со станции.
Флориан шел сам. Выглядел он ужасно. Он был истощен и сильно хромал; кожа собралась складками, покрылась пятнами и шрамами. Одно веко обвисло. Золотые кудри, сбритые во время призыва, отросли неравномерно, клоками, а отросшие выглядели ненатуральными, каким-то эрзацем. Хуже всего была тяжелая, болезненная, громкая одышка от британского отравляющего газа, отнесенного ветром назад на британские окопы.