Книга Детская книга - Антония Байетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Стараюсь понять. Смелости тебе не занимать. Будем считать, что я тебя благословил.
Чарльз-Карл вручил отцу конверт с надписью: «Вскрыть в случае моей смерти».
— Это не театральный жест, а просто здравый смысл. Только пообещай не открывать, пока…
— Хорошо. Надеюсь, что скоро ты сам его у меня заберешь. Думаю, война не затянется. Береги себя.
Дороти тоже сумела попасть в совсем новое подразделение — Женский госпитальный корпус. Его создали две изобретательные женщины, два врача, — Луиза Гарретт-Андерсон и Флора Мюррей. В отличие от шотландских женщин-врачей, которым велели «идти домой», Андерсон и Мюррей сразу сообразили, что в военном министерстве им попросту укажут на дверь. Обе женщины были суфражистками и по опыту знали, как неприятно общаться с министерством внутренних дел и как медленно там работают. Поэтому они отправились во французское посольство и французский Красный Крест, где предложили свои услуги и медицинские припасы, за которые собирались платить их сподвижники. Деньги поступали от суфражисток и женских колледжей. Для докторов, медсестер, санитарок и заведующих создали новую форму — зеленовато-серую, с укороченной юбкой и аккуратной длинной свободной рубашкой, застегнутой до горла на пуговицы. К этому прилагались пальто и небольшие матерчатые шляпки с вуалями. Общий вид был элегантный и деловой. Женщины уже знали, что должны все делать тщательнее и компетентнее мужчин, соблюдая гораздо более строгую дисциплину. В сентябре 1914 года они отправились с вокзала Виктория через Дьепп в Париж, полный раненых. «Чрезмерно возбудимая дама из британского Красного Креста объяснила, что в Париже все очень плохо, — писала Флора Мюррей. — Бюрократические проволочки ужасны… Все предварительные договоренности нарушаются. Свирепствует сепсис. Город забит немецкими солдатами с ампутированными конечностями, и их на следующий день после ампутации отправляют в Гавр!!!»
Гризельда Уэллвуд тоже была здесь. Ньюнэмский колледж поддерживал женщин-врачей. Она прошла краткие курсы для медсестер-доброволиц в Кембридже и отправилась с Женским корпусом в качестве офицера по связям, так как свободно знала французский и немецкий и могла помочь общению с пациентами и властями. Сиделки, почти не знающие французского, спрашивали раненых: «Monsieur, avec-vous de pain in l’estomac». Гризельда помогала и пациентам, и сиделкам.
В парижском отеле «Кларидж», выделенном для этой пели французами, устроили госпиталь. Из комнат вынесли мебель, оборудовали палаты и операционную, установили все нужное для стерилизации инструментов. Пошел поток раненых — французов, англичан, немцев. Их надо было выхаживать, оперировать, не пускать к ним (этим занимались суровые сестры) стайки любопытных нарядных дамочек, желающих «навестить раненых». А еще раненые умирали. В подвале устроили тихий морг. Хирурги Женского корпуса раньше оперировали почти исключительно женщин. Но они быстро учились.
Дороти освоила ампутации. Гризельда оказалась особенно полезной под Рождество, для организации вечеринок и развлечений. Мужчины подняли британский флаг с надписью: «Флаг свободы». Суфражистки были недовольны. Мужчины это поняли и поменяли надпись. «Свободу» заменили «Англией», а врачам сообщили, что мужчины «все как один за право голоса для женщин».
Они ставили пьесы. Раненые, контуженые, перевязанные, дрожащие от слабости, они ставили пьесы. И комедии, и не комедии. Пьеса «Дезертир» точно воспроизводила военный трибунал над дезертиром — с садистом-фельдфебелем, суетливым, дерганым лейтенантом, безжалостным судьей-адвокатом. Обвиняемый был героем. Он храбро умирал на сцене перед расстрельной командой.
Раненые аплодировали с кроватей и из инвалидных колясок. Дороти коснулась руки Гризельды.
— Тебе нехорошо? У тебя какой-то странный вид.
— Это все из-за казни. Я боюсь казней. Они его расстреляли так деловито. И при этом… сочувствовали ему.
Дороти мрачно и тихо сказала, что если события пьесы, а также рассказы очевидцев, правдивы, то большая часть солдат просто вынуждена будет дезертировать.
— Говорили, что все кончится к Рождеству. И ничего не кончилось. Они не знают, как это кончится и когда. Я так рада, что ты тут.
— Как ты думаешь, почему они поставили именно эту пьесу? — спросила Гризельда. — Может быть, им становится легче смотреть в лицо реальности, когда они разыгрывают ее на сцене? Или от этого ужас как-то уменьшается? Это чудовищно.
— Мы не можем позволить себе думать о том, что чудовищно. Когда снимаешь временную повязку, то, что под ней, — чудовищно, и ничего нельзя сделать. Они по большей части знают, но не всегда. Знаешь, Гризель, я уже просто не тот человек, что в прошлом году. Той уже нет на свете.
— Хорошо, что мы с женщинами. Они так устремлены на то, чтобы… чтобы идеально справиться… что не сдаются. Большинство женщин большую часть времени.
— Война только началась, — сказала Дороти.
Филип Уоррен был по-прежнему в Пэрчейз-хаузе. Садовник и работник ушли на фронт, поэтому дорожка заросла сорняками, а в саду буйствовала трава. Серафита сидела в полутьме, в полусознании, и ждала конца дня, ненадолго оживая лишь ранним вечером, когда на горизонте уже маячила тихая гавань сна. Помона удивила обоих — отправилась в Рай и вызвалась стать сестрой милосердия. Она работала в хайтском госпитале — меняла повязки, выносила судна, оправляла простыни, и это у нее получалось хорошо. Она выучилась утешать умирающих, отвечать на их слова, их бессвязный бред, страх, ярость, призывание матерей — серьезно, бережно и уважительно, и это, как правило, помогало. Она, как во сне, скользила по палатам, но там, где она проходила, на время становилось чище и здоровее. Придя на день домой и лежа в физическом изнеможении посреди запущенного сада, она сказала Филипу, что впервые в жизни чувствует себя полезной, что в ней нуждаются.
— Это все невероятно отвратительно, и когда это делаешь, то чувствуешь… наверное, так чувствовали себя монахини, когда специально делали всякие ужасные вещи. Я теперь хорошо знаю, какие мускулы надо использовать при поднятии тяжестей.
Она помолчала.
— Знаешь, Филип… Этот дом… моя ненормальная семья… теперь я проснулась, и для меня все это как сон. Нет, как два сна. Один полон прекрасных вещей — сосудов, картин, гобеленов, вышивок, цветов, яблок из сада… ну, ты знаешь… а в другом — нескончаемая скука, напрасно потраченная жизнь и все… все, чего вообще не должно быть, но это единственное, что вообще происходит… Я знаю, что ты знаешь. Я больше не буду тебя просить, чтобы ты на мне женился. Я проснулась.
Филип подумал, что, может быть, найдется какой-нибудь раненый, который ее полюбит. За то, что она поправляет ему постель и обмывает его тело от нечистот.
Филип решил пойти добровольцем не из-за Помоны. Он думал об этом. Он смотрел на свои работы, на рисунки, на приглушенно поблескивающие сосуды. Со временем он нашел множество тайников, где Фладд прятал рецепты глазурей, — в стенах дома, между страницами книг, в мемуарах Палисси, в «Современных художниках» Раскина. Филип смешивал составы, пробовал их, менял, подлаживал. Это была долгая и неторопливая работа, она требовала терпения и по временам приводила в отчаяние, но Филип владел неким знанием, владел ремеслом. Он чего-то возжелал всей душой и достиг желаемого. В мире не так много людей, которые могли бы сказать о себе то же самое.