Книга Лето на улице пророков - Давид Шахар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сюрпризы не меньшие, чем эти, ожидали обе стороны и их защитников, когда он вдруг обрушивался со всей строгостью закона на хитроумные и запутанные торговые сделки, имевшие, в конечном итоге, отношение лишь к имущественному праву. После одного из таких суровых приговоров известный иерусалимский адвокат Хермон обратился к нему со словами трактата «Йевамот»[41]: «Оправдал тяжкий блуд — не оправдаешь легкое имущественное прегрешение?» И почтенный судья тихонько и не моргнув глазом ответил ему в том же талмудическом духе: «Когда бы я принадлежал к школе Гиллеля, то не стал бы учить по словам школы Шамая»[42].
Вершиной его невероятных сюрпризов стало знаменитое, всколыхнувшее весь ишув[43] и восстановившее против него общественных дельцов всех толков и флангов постановление, вынесенное по одному земельному делу в пользу арабских арендаторов, продолжавших занимать земли, купленные у их владельцев, эфенди, проживающих в Бейруте, Израильским национальным земельным фондом. В процессе заседания еврейский судья, к вящему разочарованию юристов из национальных институций, обнаружил и извлек из тайников турецкого земельного уложения маленький параграф, касающийся права давности на земли Мири и Мулк, на протяжении поколений остававшийся без внимания самих турецких мудрецов-законников, и в силу этого параграфа оправдал арабских обвиняемых. Среди прочих тяжких обвинений, выдвинутых против него после этого возмутительного приговора, по всему ишуву из уст в уста разлетелся слух, что сей реакционер на службе британских и арабских интересов, предавший свой народ ради имперского престижа, о котором и о подобных которому сказано: «разорители и опустошители твои уйдут от тебя»[44], и сам имеет обыкновение брать взятки не хуже любого британского или арабского чиновника и что в этом земельном процессе он лично отнюдь не отказывался от всех даров, подношений, гостинцев и пожертвований, которыми щедрой рукою осыпал его Земельный фонд. То есть — взятку-то он получает сполна и в лучшем виде, а ответную услугу не оказывает, следовательно, он беспринципен не только с точки зрения общественной и национальной морали, не только с точки зрения судебной этики, но даже и с точки зрения этики мошенников он испорчен, извращен и порочен поболее всех этих английских и арабских негодяев, сохраняющих, по крайней мере, порядочность в смысле «ты мне — я тебе» и «рука руку моет» и соблюдающих неписаные законы преступников. Когда юристы национальных институций стали искать способ оказать на него давление, припугнув, что привлекут его к суду за получение взятки, выяснилось, что, к их несчастью, он умудрился провести свое дело чисто, гладко и настолько безукоризненно, что не обнаружилось ни сучка, ни задоринки, за которые можно было против него уцепиться, и только за одно это достижение, как заявили самые острые и въедливые из них, был достоин своего ордена Британской империи четвертой степени. Нельзя, конечно, отрицать, что и евреи время от времени пользовались его неожиданно благоприятными для себя судебными решениями, но поскольку отцам общины не удалось обнаружить логику его безумия и они устали искать смысл и систему в его причудах, то решили дать ему понять, что не хотят «ни меда его, ни жала», и стали отказываться от передачи ему своих судебных дел, предпочитая ему любого арабского или английского судью из Верховного суда, даже не награжденного орденом четвертой степени.
Кавалер ордена Британской империи четвертой степени поднялся по лестнице дома своего старинного друга, носителя титула Оттоманской империи, всего несколько недель назад ушедшего в мир иной, и достиг площадки балкона в тот момент, когда иерусалимская вдова покойного заперлась в своей комнате, а сестра ее Пнина придвинула к железному столику о трех ножках, установленному посреди выложенной плиткой площадки, кресло красного бархата, ранее хранимое для Иегуды Проспер-бека. Как только он уселся лицом к заходящему солнцу, Пнина принялась хлопотать, подавая ему легкое питье и печенье, не забыла и его шофера, оставшегося внизу, у руля автомобиля, спустив и ему поднос с угощением, положив на него, между стаканчиком с питьем и печеньем, монетку в пять грошей, в те времена считавшуюся весьма солидным «бакшишем» для любого шофера. Однако арабский шофер Дана Гуткина, эсквайра, принял ее как ни в чем не бывало и как нечто само собой разумеющееся, безо всяких изъявлений благодарности и подобострастных поклонов, подобающих шоферам мелких господ, и выразил ей свою признательность легким наклоном головы и любезной улыбкой, как пристало важному шоферу, пользующемуся престижем своего высокопоставленного господина и платящему ему щепетильно соблюдаемыми правилами хорошего тона во всяком месте и во всякое время.
В ту минуту на меня нахлынуло невнятное, волнующе-приятное и чарующее изумление внезапного проникновения в чертог при виде судьи с массой седых волос, тщательно зачесанных назад по обе стороны прямого пробора, и с выражением квадратной твердости на костлявом лице, глубоко сосредоточенного на процессе вытягивания своих длинных членов в кресле старого бека, с воодушевлением восклицающего: «Безусловно, безусловно» и отирающего свою гладко выбритую блестящую голову большим красным платком от капелек пота, сверкающих в закатном свете пляшущими искрами. Образ старого бека, такой, каким я видел его в последний раз перед его кончиной, сидящим на этом балконе в этом самом красном кресле, с клетчатым шарфом, намотанным вокруг его шеи иерусалимской женой, и своим древним хриплым голосом в бессильной ярости бормочущим ей в ответ: «Учитель наш Моисей! Учитель наш Моисей!» — образ этот предстал передо мной одновременно с образом судьи, сидящего на том же балконе и в том же самом кресле. Это случилось без того, чтобы одна картина заслонила другую, стерла или смазала ее очертания, без страха и в благодатной щедрости того чудесного, изумительного чертога, в котором я внезапно очутился. Но чертог исчез так же внезапно, как я в нем очутился, и вместе с ним растаял образ бека. А я сказал себе: нет, это невозможно, чтобы в этом красном кресле одновременно нашлось место для них двоих, и для старика, и для судьи, а кроме того, ведь старик уже умер, его больше нет. Так или иначе, что-то странное и необычное произошло здесь со мной, раз я вижу в этом кресле судью Дана Гуткина, а не старого хозяина дома.
— Знаете, — сказал судья Пнине, присевшей подле него, после того как забрала поднос у шофера, — он был старше меня всего на десять лет и тем не менее принадлежал другой империи, Оттоманской империи.
Пнина вздохнула и высморкалась, громогласно и с помпой. Глаза ее при этом увлажнились.
— Нет-нет, — возразила она, — Иегуда Проспер, мир его праху, был старше вас на пятнадцать, а может быть, и на двадцать лет. Вы ведь были совсем молоденький, просто юноша, когда изволили оставить йешиву и обратились к нему с просьбой подыскать вам должность. Он тогда уже был женат на моей сестре несколько лет. Вы ведь мой сверстник, а может, старше меня года на два, на три. Вы не помните, как мы вместе прокрались на двор к караимам поглядеть на турецких полицейских, гнавшихся за Али ибн Масруром, чтобы арестовать его после убийства на рынке Аль-Атарин? Годами говорили об этом, но что там произошло, я совсем не помню, ничего, кроме турецких полицейских, хватающих этого араба на Караимском дворе. Не знаю, помните ли вы…