Книга Философия возможных миров - Александр Секацкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но дырка затягивается – бесследно для природы, для «памяти Лейбница», и только в высшей формации памяти, в памяти субъекта, остаются следы, благодаря тщательной маскировке напоминающие следы, оставленные в воздухе улетевшими птицами. Просматриваются следы-разрывы и в структурах символического, прежде всего в матезисе, где они сгруппированы вокруг теоремы Геделя, и очевидность их присутствия состоит в том, что не существует такого математически когерентного пространства, в котором не мог бы появиться неопознанный объект, ускользнувший от любых заранее заданных правил вывода. Математика все же претендует на рассмотрение модели Мультиверсума, а связанная в Универсум природа сама образуется посредством удерживания и сжатия некоторых расходящихся миров, и если бы космос не научился «зализывать раны», он давно уже был бы растерзан, растащен по возможным мирам, не определенным ни по месту, ни по времени. Еще раз отметим решающее различие: все дело в том, где мы оказались: там, куда выдернута роза (или лилия, безразлично), или же на противоположной стороне, где образовался стремительно затягивающийся разрыв. В подавляющем большинстве случаев мы, конечно же, здесь, где работает сверхмощный скоросшиватель континуума. Сюда уже вытащена стабилизированная экземплярность мира, соотнесенные с собой розы, кристаллы, корабли и шары для гольфа. Тот факт, что среди вполне исчерпывающе посюсторонних объектов присутствуют и комплекты (n↑, n↓), объясняется ничтожной вероятностью их определения там — там, куда спроецировано альтернативное состояние квантового ансамбля с помощью полупосеребренного зеркала или иных, сегодня не слишком популярных трансцензоров вроде магического кристалла, философского камня, волшебной палочки… Вероятность ничтожна, но все же, как любят говорить математики, «имеется отличная от нуля вероятность»: отличие от нуля связано с избыточностью монад. Короче говоря, иногда все же лилия оказывается в потустороннем букетике, здесь же остается дырка от бублика – и это как раз случай Витька, вполне конкретный, локальный Бермудский треугольник. Его можно было бы нанести на карту происходящего, но имманентная ткань событий замкнулась, когерентность восстановлена, «память Лейбница», вмещающая все посюстороннее от сотворения времен, даже не всколыхнулась, и только человеческая память среагировала – но своеобразным, человекоразмерным способом: нечто поступило в черные списки и было заточено в темнице, расположенной глубже первичных сцен.
Нормальный человек не помнит и не может помнить деяний Серенького Волчка, но не помнить можно по-разному. Вторжения Серенького Волчка отсутствуют в человеческой памяти иначе, чем в фоновой, неперсональной «памяти Лейбница», они отсутствуют, так как отсутствует Жрыкающее Чудовище у музыкантов межгалактического оркестра, то есть отсутствуют во что бы то ни стало. Настоятельность этого небытия не сравнится с настоятельностью никакого присутствия, так уж обстоит дело у людей.
Страх случайно забыть то, что никоим образом не подлежит воспоминанию (случайно вспомнить), является собственным долгосрочным источником излучения, отличающимся, как уже было сказано, от страха смерти, хотя возможно и их смешение наподобие диффузии газов. Опять же вроде бы бессмысленно спорить, какой страх страшнее, я и не буду прибегать к оценочной шкале, оставлю ее при себе. Сейчас важнее другое: исследовать иррадиацию страха вокруг черного списка и создание соответствующей атмосферы. Она различна на ближних и дальних подступах к тайной комнате, пересечение же порога страха самим событием выдирания маркируется индивидуально – например, легким, едва слышным свистом, для которого я, впрочем, не могу подобрать акустических аналогов.
Вот человек остался один в квартире. Ночь, не спится. В соседней комнате, или на кухне, или под кроватью раздается шорох. Вздрагивает полка, вздрагивает и человек, но уже совершенно по другой причине… Как-то лет в семнадцать я написал детективный рассказ «Тихое бормотание» – рукопись потерялась, но смысл таков. В Лондоне периодически умирают одинокие люди, умирают у себя дома без каких-либо признаков насилия. Медэксперты фиксируют смерть от разрыва сердца, но фактически говорят, что смерть наступила от ужаса. Расследование ни к чему не приводит, пока за него не берется Рон Митчелл (про него я тогда написал еще пару историй). Проницательный детектив хоть и не сразу, но выяснил, что виновником гибели был страховой агент, а орудием смерти – тихое бормотание в полночь. Когда писался рассказ, были довольно популярны так называемые мешочки смеха – маленькие декоративные мешочки с тесемками, если на такой мешочек надавить, раздается смех (дурацкий, заразительный, какой угодно), смех был там как бы законсервирован. Но я подумал тогда: если можно законсервировать смех, то ведь можно упаковать и детский лепет, и тихое бормотание. Не так уж сложно снабдить мешочек простейшим таймером, часовым механизмом – страховой агент оставлял у своих клиентов такие мешочки, засовывал их куда-нибудь в неприметное и неожиданное место (например, в вентиляционное отверстие, между мебелью и стенкой), несколько мешочков с таймерами, выставленными на разное время в течение ночи. Бормотание было недолгим, с паузами, чтобы клиент не успел обнаружить его источник, – и ужас ночи делал свое дело.
Как именно страховщик мог получить свою выгоду, было не очень продумано, то есть концы с концами не сведены, но инструмент леденящего ужаса на дальних подступах был, я полагаю, изображен верно. Дело в том, что мешочек содержит самое эксклюзивное контрчеловеческое оружие – бормотание и всхлипы в ночи, нечто абсолютно беспредпосылочное и беспредметное. Допустим, в доме есть и другие живые существа: кошка, собака, рыбки, черепаха, как придумать оружие, абсолютно безвредное для них, но смертоносное для человека? Мешочек с неразборчивым полуночным бормотанием подходит идеально: черепаха и рыбки не отреагируют никак, кошка лениво приоткроет глаз, собака поднимет уши и, возможно, тихонько зарычит, а человек умрет от ужаса или сойдет с ума – он будет поражен оружием, избирательно воздействующим только на людей.
Можно, конечно, возразить: а слово? а «злые языки страшнее пистолета»? Созидательные и разрушительные последствия речи, конечно, необозримы. Но слово – это оружие, встречаемое во всеоружии, это сфера рацио по преимуществу, другой жанр, то, что можно конвертировать в слово, уже не запирается в последней темнице черных списков.
Атмосфера страха, с которой так или иначе доводилось соприкасаться каждому, лучше всего изучена не психологами и не философами, а режиссерами Голливуда. В фильмах ужасов сигнализация черных списков задействована весьма изобретательно: дверь скрипнула, птица ударилась в стекло, вода, набирающаяся в ванну, окрасилась кровью… Откуда мог взяться здесь парализующий страх, который иногда ошибочно называют животным страхом, попадая воистину пальцем в небо, ибо животные, которые боялись бы чего-то подобного, были бы уже не животными, а людьми. Слово «животный» правомерно лишь в том смысле, в каком оно указывает на глубину укорененности и независимую от сознания достоверность (действенность). Ведь затрагивается ядро личности, сама субъектность субъекта, что доказывает лишь факт вынесенности самого личностного ядра за пределы континуума, его выдвинутости в трансцендентное и существования в мерцающем режиме нелинейных суперпозиций.