Книга Свободные от детей - Юлия Лавряшина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта женщина, которой я уже открываю дверь, смеет спорить с природой. Пусть подло, на ребенке отыгрываясь, но сопротивляется, борется, кулаками отстаивая свое нежелание сживаться с кроличьими ушами. Я тоже не хочу этого, и потому смотрю на нее как на сестру. Не по несчастью — по разуму. И она мгновенно понимает, что в моем взгляде, и губы робко улыбаются: неужели нашла?
— Даша у вас? — спрашивает после обычного приветствия.
Я киваю, пропускаю ее. Красивая, стройная женщина, еще держится, сохраняет форму, надеясь, что это когда-нибудь пригодится. Судя по цвету волос ее дочери, блондинка она вполне натуральная. Взглядом оцениваю волнующую мягкость в меру большой груди — после родов она обрела этот признак женственности или обладала им раньше? Впервые приходит в голову, что для человечества, уже перенаселившего планету сверх всякой меры, может стать спасением гомосексуальность. Женщина никогда не родит от женщины, но радости может получить не меньше, чем от мужчины. И никаких опасений, и этих безумных подсчетов сроков, никаких абортов, оставляющих ощущение младенческой крови на руках, никаких десятилетних перерывов в карьере…
Малыгин в чем-то прав: должна быть низшая каста рожающих, всегда ведь найдутся лишенные интеллекта, но обладающие отменным здоровьем вроде Лизы. Пусть производят солдат, чернорабочих, кого угодно, лишь бы не мешали нам жить.
— Она очень напугана, — говорю я, не обнаружив Даши в комнате, где оставила ее. — Наверное, спряталась где-то. Присаживайтесь.
Она опускается на то место, где только что сидела ее дочь, криво усмехается:
— Не воспринимайте всерьез все, что она говорит. У нее бывают истерические реакции.
К счастью, она говорит о своей дочери в третьем лице, как и должно быть. Назойливое и слащавое материнское «мы», которое слышишь повсюду, вызывает у меня приступы тошноты. Человек добровольно отказывается от своей личности, срастаясь с другим существом, и даже не понимает трагедии происходящего. Индивидуальность нивелируется.
— Даша наблюдается у невропатолога, — поясняет она тихо. — В ее воображении все происходящее принимает уродливые, гипертрофированные формы. Стоит заговорить с ней чуть строже обычного, она уже начинает рыдать и прятаться. Но если идти у детей на поводу, из них вырастают те монстры, которые катаются по полу в магазинах, требуя игрушку. Ведь правда?
— Абсолютная, — подтверждаю я. — Сейчас я приведу ее.
— Спасибо, — она устало улыбается. — Кстати, меня зовут Агатой. А ваше имя я знаю.
Заметно, что Агате осточертело все, что наполняет ее жизнь, но она держится стойко, как оловянный солдатик. И это вызывает уважение. Я оставляю ее и отправляюсь на поиски Даши, которая находится не сразу, уже заставив меня беспокоиться. Девочка прячется за моим любимым креслом, и это на миг вызывает во мне досаду, будто священное место осквернено.
— Выходи. За тобой мама пришла.
Но она только мотает головой, пытаясь разжалобить меня видом своего кривящегося ротика. Я вытаскиваю ее за руку. Упираясь, Даша цепляется за синие подлокотники и чуть сдвигает кресло.
— Сколько в тебе силы, однако!
Внезапно девочка обхватывает меня за пояс и бормочет сквозь слезы:
— Не отдавайте меня! Не отдавайте. Она же убьет меня сегодня!
— Глупости, — я разнимаю ее руки. — Никто тебя не убьет. Ты все придумываешь, признай это. Фантазия — это, кстати, совсем не плохо, может, ты даже станешь писателем, как я…
Ее руки беспомощно свешиваются:
— Не стану. Она убьет меня.
— Опять ты…
— Женщины часто убивают детей, вы разве не знали? Вы же тоже убили двоих!
Она будто плеснула в меня кипятком. Отшатываюсь, ошпаренная, и на миг теряю над собой контроль:
— Откуда ты знаешь?!
Только Лере было известно о тех двух абортах, не могла же она…
— Я вижу, — шепчет Даша. — У вас так не бывает? Я думала, писатели тоже так видят.
— Что значит — видишь? Ты насмотрелась фильмов про экстрасенсов?
— Я сама по себе вижу, — она оглядывается на открытый проем двери, в котором в любую секунду может возникнуть ее мать.
И во мне вдруг начинает незнакомо вошкаться та самая жалость к маленькому существу, о которой до сих пор я только слышала. Жалко — просто потому, что девочка такая слабенькая, жалкая, беспомощная, еще не подозревающая, что можно пережить любое горе, даже нелюбовь матери… Я пережила и убаюкала это в себе, ведь на самом деле ни убить, ни изгнать эту беду не удается. Но можно научиться с ней жить…
Прижимаю ее голову только на мгновенье, но Даше этого достаточно, чтобы вцепиться в меня обеими руками. И опять этот горячечный шепот:
— Не отдавайте меня! Не отдавайте!
— Она не убьет тебя. Она тебя любит.
Я стараюсь говорить тихо, но внушительно, чтобы слова пробились к ней, совсем очумевшей от страха. Проводя рукой по волосам, пытаюсь снять ее дрожь, но Даша задирает голову:
— Вы сами знаете, что это неправда.
— Если мама иногда сердится на тебя, это еще не значит, что она тебя не любит.
Почему детям принято лгать? Внушать им понятие о несуществующей любви… Разве не честнее было бы признать, что ты не любишь своего ребенка? Ну, не любишь! Потому что разум у тебя не помутился после родов, и ты ясно видишь, какой это несимпатичный, вредный, крикливый, противный человечек, любить которого ничуть не естественней, чем любить сестру или брата, тоже — кровное родство, однако это встречается еще реже.
К этой девочке, которую я продолжаю обнимать, привязаться было бы легче: она хорошенькая и трогательная, и неглупая. Но это на первый взгляд… Матери лучше знать все скрытые пороки своего ребенка, уже научившегося по-взрослому играть на публику. И если Агата говорит, что ее дочь — психопатка и лгунья, значит, так оно и есть. Не воспринимать же всерьез ее потуги на ясновидение! Хотя… Откуда ей известно о моих абортах?! Что-то слышала? Где? Кто мог говорить об этом? Или просто придумала на ходу, чтобы огорошить меня, сбить с толку?
Расцепив руки, Даша горестно повторяет:
— Она не любит меня. Не любит. Вот Катина мама ее «заинькой» зовет и «солнышком». И они всегда смеются, когда гуляют вместе.
— Первобытные люди тоже умели смеяться. Ты ведь не хочешь стать первобытным человеком?
Глупый довод, ничтожный… Ты тоже любил посмеяться, хотя посторонним казался человеком сумрачным. Солнце в тебе всходило для своих. Для любимых. Для меня. И тогда всплывали старые байки, свежие анекдоты, истории юности, забавные эпизоды последних дней, остроумно облеченные тобой в слова. Нам было весело с тобой, хотя теперь все, даже наш смех, кажется мучительным. Потому что вспоминать о счастье — всегда мучительно…
Даша не отвечает на мою откровенную глупость. И становится по-чеховски стыдно — не перед собакой, так перед ребенком. И губы кривятся виновато, и щекам жарко.