Книга Семмант - Вадим Бабенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Раз за разом я порывался написать что-то, но слова выходили не те. Я чувствовал, что они никого не тронут — ни Семманта, ни меня самого. Иногда я даже думал, не подсунуть ли Семманту чужое стихотворение. Я проводил часы в магазинах книг, читая подряд — Элиота и Шекспира, Пушкина, Рембо, Гете… Но видел всякий раз — нет, не пойдет. Нужно что-то свое, и идти оно должно от неподдельного, что есть во мне. Если есть.
Близился день рождения — с юных лет остро ненавидимый мною. Напоминание о безжалостности отсчета, о броне, утончившийся на очередной микрон… Я ждал его с отвращением, но в этот раз в нем таился смысл под двойным дном. Именно он подтолкнул меня к следующему шагу, который все окончательно прояснил.
Еще один знакомец из прошлого, Фабрис Англома, известный на всю Францию адвокат по бракоразводным делам, вынырнул из небытия и поздравил меня ночным звонком. Я был рад ему, мы проболтали почти час — в основном о его жизни, зашедшей в глубокий кризис. От Фабриса ушла жена — горячо любимая им грудастая шведка Моника. К другому адвокату по разводам, — говорил он с горечью, это тронуло его больше всего. И действительно, было тут нечто ирреальное, лист затейника Мебиуса, закольцованный бытовой сюрреализм. Я понял, он звонит мне, потому что ему больше не с кем поделиться. У него не было Семманта, его окружали черствые, скучные люди. Он был им неинтересен — так же, как и они были в высшей степени неинтересны ему.
Что-то повернулось у меня в душе. Это все было так знакомо. Да еще и Моника — краткость чувства, его мелководная суть… Всегда обидно, если мнились пучины, бездонные океаны — но лишь тебе одному!
И я ощутил стихотворный зуд. В этот раз никого не было жаль — ни себя, ни Фабриса Англома. Это вам не чужая любовь перед глазами, тут все обыденней — бесконечное повторение, старческий век печали. Хорошо, что печаль стареет от тебя отдельно, но и сам ты, даже когда юн, порой держишься едва-едва.
О, Алкиной, ты стал еще мрачней,
пока я странствовал среди штормов,
цена которым — медные гроши
да небылица, плод воображенья.
Фабрис еще бормотал что-то, но я понял: сейчас получится — и сразу оборвал разговор. Тут же пришли следующие строки: «Мне не о чем рассказывать. Моря, / увы, все те же — мельтешит волна…» — и я бросился к столу и стал записывать, ломая карандаши. «Не о чем рассказывать», когда хочется говорить и говорить — это было так верно, так зашифрованно-точно!
…глаза слезятся от соленой пыли,
да ветры злобствуют. Я видел фьорды.
Во фьордах тишь, но к краю ледника
нет смысла подходить — ледник покинут
уж всеми, кто там был. Кто оставался.
Конечно, я говорил не за себя. Я говорил за вымышленного другого, но есть ли разница? Моника и Север; порыв, скованный снежным настом — вот в чем было дело. Четкое соответствие, этого не отнять. Моника, румяная, синеглазая, такая правильная и довольная собой — и ледяная пустыня, которая кругом всегда. Ну или почти всегда — если уж не грешить на судьбу. Если уж выдавать судьбе авансы, реверансы и проч. А по-честному, остается одно — откреститься, забыть!
Скажи мне лучше, тучен ли приплод
в твоих стадах, и мой садовник — жив ли?
И сколько дней мне отвыкать от качки,
гоня из памяти названья мест,
в которых на случайное безумье
удачи недостало? Долгий счет.
Ты всех ко мне добрей, так выпьем браги —
за возвращенье в нелюбимый порт,
за саламандр, что не горят в огне,
за демонов, что лишь теперь одни
моей строке безропотные слуги.
Их тридцать три, но знаем: числа врут.
Их больше, больше — и ужасны лица.
Ах, Алкиной, как счастлив тот, кто слеп!
Тому и возвращенье — сладкий сон,
да и корабль — ничем не хуже брега…
Проклятый Север. Пожиратель сил.
А ледники — что ледники? Их блеск
лишь ранит глаз на заходящем солнце.
Там даже некого винить. Любой
сознается: с безумьем шутки плохи.
И будет прав. И в правоте уйдет —
в отчаянье декабрьского ветра.
Я увидел: больше некуда продолжать. Потому что, даже забыв, понимаешь — Север не отпустит. Ледяная пустыня останется, где была — ее срок длинней твоего. И день рождения тут как тут — напоминание, напоминание. Я полон нежности ко всему, что зыбко, но, право же, кого это спасает? Даже одна неудача может замкнуться в кольцо. Цепь из одного звена. И потому неизбежно: в ней, в цепи, нет слабых мест…
Ах, Фабрис, как счастлив тот, кто слеп! — хотелось мне воскликнуть теперь. Но, конечно, я промолчал. Восклицанья глупы, когда уже есть строки — пусть ущербные, но искренние безупречно. И я впечатал их в тот самый файл — под колонками цифр и биржевых аббревиатур. И, не раздумывая, послал Семманту, и долго глядел потом в пустой экран, будто силился рассмотреть — где он, что он, как он.
Надо ли говорить, что я не спал полночи. Я ворочался с боку на бок, как влюбленный юнец, как узник, которого ждет свобода. Лишь к утру я успокоился немного, будто понял — событие произойдет. И да, оно произошло, мой робот меня услышал. Услышал и откликнулся, как умел.
Мы вновь были в рынке — в активной, быстрой игре. Сумасшедший Ван Гог в зимней меховой шапке щурился на меня с экрана, а наши деньги потекли к полярному кругу. Семмант не терял времени зря — за какие-то полчаса он высвободил две трети капитала и разместил их в неожиданных местах. О некоторых из них я даже и не слышал — удивляюсь, как он разыскал эти бумаги где-то в биржевых дебрях. Может, я его недооценивал слегка, или он, понемногу или сразу, вырос над собой и расширил кругозор. Как бы то ни было, результат был впечатляющ. Все инвестиции относились к широтам, где дни коротки и правит стужа. Где чувства скованы то ли льдом, то ли избытком одежды. Где мысль о смерти не имеет конца — как полярная ночь, будто, не имеет конца. И где не выделишься из безликой массы — там нельзя позволить себе роскошь стать чужим, другим, ненужным.
Было видно: Север, как концепция безнадежности, тронул нас обоих до глубины души. Названия ценных бумаг навевали вселенскую тоску. Фирмы, акции которых оказались у нас в портфеле, с удручающим ожесточением занимались одним и тем же. Тухлая акула из Исландии — местный смердящий деликатес — соседствовала с канадской камбалой и мойвой, ямальская нельма в мерзлых брикетах — с финской кумжой и шведской сельдью. И всюду была треска — даже от монитора будто уже пахло ее печенью. И под столом, мне казалось, были рассыпаны соль и рыбная чешуя… Но, конечно, дело не ограничивалось одной лишь рыбой — это было бы неоправданным упрощением. Мы вложили деньги в бонды острова Ньюфаундленд и горные рудники Лабрадора, алмазы Якутии и чукотское золото. Фьорды тоже не остались забыты: Семмант приобрел большой пакет норвежских нефтяных контрактов. Они, кстати, потом упали в цене, и мы долго не могли от них избавиться…