Книга Первый глоток пива и прочие мелкие радости жизни. Загубленная сиеста - Филипп Делерм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А после уже вроде и говорить-то не о чем. Покачаешь головой, скользнете оба взглядами по танцплощадке… И уже глаз будет не отвести…
Вот здесь, вот под этим длинным проводом, с которого свисают разноцветные лампочки, вот тут все всегда и происходит. Мастера пасодобля и маэстро вальса, чаще не слишком-то юные, но пока не достигшие того возраста, когда о человеке говорят «пожилой», они кружатся, и взгляды у них такие… отсутствующие и сосредоточенные сразу. Эти растворяются, когда начинает звучать рок. Вместо них возникают другие танцоры – помоложе. И всегда найдется хотя бы одна девичья пара: они танцуют вдвоем и покорно веселятся, всегда есть порядочное количество пар, выделывающих Бог знает какие коленца, держась на расстоянии друг от друга, всегда какой-нибудь старичок в берете присаживается на низкую каменную загородку, отделяющую площадку от шоссе.
Ты идешь к стойке бара на краю танцплощадки, устраиваешься поудобнее. Бутылочку пива, оранжины?[12]Мальчишки снуют между столиками, выпрашивают денежку, получив, устремляются с добычей к аттракционам. Пахнет порохом из тира и горячими сосисками.
Разговаривать незачем – разве услышишь, что тебе говорят: оркестр гремит. Сидишь наедине с оранжиной. Уносятся вдаль давно навязшие в зубах мелодии. У каждого поколения – своя ностальгия. Каждое погружается в нее как в реку времен. Бабушки вспоминают эпоху, когда они пешком в растоптанных башмаках шли на бал, держа под мышкой легкие танцевальные туфельки. И вот уже над стойкой вьются шлягеры былых времен, и вздохи аккордеона теряются в предгрозовом ветре. Девушки в светлых платьях с рукавами фонариком, потом девушки в джинсах… Лодочки с каблучками-шпильками, эспадрильи на шнуровке, тенниски – какая, в сущности, разница… Они кружатся в танце здесь, совсем рядом, как кружатся там, на донышке своей души: о, это дивное бразильское слово – saudade![13]Оранжиной навеяло…
Всегда на бегу, на лету, то ли уходя, то ли возвращаясь. Едва вставишь ключ в замочную скважину, едва щелкнет язычок замка – уже знаешь, что вышел на сцену. Начинаешь играть роль. Выученную наизусть. Способ опустошить на ходу почтовый ящик всегда один и тот же, все происходит как бы само собой. Сначала надо избавиться от кучи мусора, ну пожмешь плечами: куда ее, эту рекламу, да и сунешь под мышку, пускай полежит, пока доберусь до ближайшей помойки. Иногда газету пришлют – она в помойку не пойдет, ее туда же – под мышку, вместе с банковскими счетами, квитанциями за телефонные переговоры, даже неизвестно откуда взявшимся приглашением на коктейль. Потом разберемся. Не этого жду. Не этого, это совсем другое дело.
Конечно, начинаешь себе твердить, что если б что случилось, что-то такое необычное или, не дай Бог, серьезное, то позвонили бы по телефону, хотя бы на автоответчик словечко кинули. Да, да, конечно. Но тогда – почему так бьется сердце? Нет, это не любовь, а ждешь все равно как любовного письма. И поднимаешься вверх по лестнице или выходишь из подъезда на улицу, какая разница. И всегда чуть медлишь, открывая конверт, будто только что не рвался к ящику, как ненормальный, будто только вид делал, даже смешно. Иногда письмо бывает очень длинным, все – сплошной энтузиазм, мысли обгоняют одна другую, полный захлеб событиями. Иногда это печальное послание, и в нем только предположения, только чувства, никакого действия. Но как это всегда серьезно – когда начинаешь читать. И если улыбка все-таки тронет уголки губ, если она возникнет на краю неподвижности, то медленно-медленно, словно соучастник твоего провала в бездну, в бесконечность, в прошлое. Не осталось ничего от сегодня. Не замечая ни портфеля в руке, ни зонтика, ни засунутых под мышку рекламных листков и газеты, ты замедляешь бег. Ты замираешь, ты растворяешься. Ты на вокзале и спускаешься на перрон. Ты получил письмо.
На афише – имя Мольера или Грипари, Лабиша или Тардье, может быть, будет поэзия, а может – бурлеск, и шутки станут сыпаться градом. Но что бы там ни было, все равно жарища окажется просто окаянной. И всегда найдется ученик, от которого ты ничегошеньки не ждал, который сиднем сидел на уроках, не раскрывая рта, скованный и зажатый, – и вдруг он словно просыпается, раскрывается, словно бутон, и те же фразы по отношению к нему звучат теперь уже чуть-чуть более благосклонно: надо же хоть как-то восславить такой подвиг. Учитель, который ставил спектакль, надеется, что комические места произведут надлежащий эффект, но больше всего зрители всегда смеются там, где ты уж никак этого не ожидал. Сначала, разумеется, когда рухнет нарисованный на картоне камин, но главным образом – когда после энергичного шепота, доносящегося из-за кулис, на сцене возникает долгая пауза. Актер, кажется, единственный, кто не слышит подаваемой уже не первый раз суфлером реплики. Молчание. Молчание. Молчание. Но наконец он вспоминает, что должен был сказать, и выпаливает: «Да перестаньте же трещать все сразу!» Ну скажите, разве это милосердно – из-за подобной ерунды столько времени веселиться? Правда, зрители-то ведь явились сюда большей частью именно в расчете на такие вот милые несуразности, составляющие изюминку всякого школьного вечера.
В любом случае после финала зазвучат аплодисменты-переходящие-в-овацию. Скромник-режиссер заставит какое-то время себя упрашивать, но потом все-таки, пока аплодисменты еще не совсем затихли, поднимется на сцену и поклонится публике. А затем только и слышны будут повсюду вздохи облегчения, только и видны будут везде сорванные с голов парики и огарки жженых пробок, которыми юные дарования рисовали себе усы и брови.
Спектакль окончен, все разошлись. Однако несколько человек – родители и учителя, не принимавшие участия в постановке, – задерживаются. Они бы тоже хотели быть чем-нибудь полезны, но только – чем?
Внезапно вопрос решается сам собой. Кто-то из них хватает стул, громоздит его на другой, а сверху венчает эту пирамиду третьим. И вот уже дрожь наслаждения охватывает всех, кто до сих пор считали себя никчемными зеваками. И все мгновенно втягиваются в добровольную трудовую повинность. Каждый понимает, что исполняет священный долг. Не глядя друг на друга, молча, они распределяют стулья по стилю и размеру, они складывают их в штабеля, они тащат их с середины зала к задней стенке, сталкиваясь на ходу, но не замечая этого, они участвуют в исступленном танце, в неистовом балете, развертывающемся на линиях, перпендикулярных сцене. И это представление со стульями – куда большая дань уважения ко всем, кто готовил вечер, чем самые громкие-и-продолжительные аплодисменты. Стыдливый энтузиазм всякий раз отмечается будто метафорой взгроможденными один на другой стульями. С красноречивым грохотом. И с неожиданно наступающей за ним тишиной – когда чувствуешь, что все уже сказано.
Возможно, это какая-то разновидность павлина – правда, хохолок довольно странный, зато на кончике хвоста явно просматривается нечто вроде глазков… Или это райская птица? Откуда нам знать, какова на самом деле райская птица, но пышность этого имени вполне соответствует горделивости пернатого творения Божьего, которое разместилось на дне твоей тарелки. Да-да, это та самая птица. Такая родная, что даже и не скажешь, где именно уже встречал ее. Точно не у друзей. Конечно, не у них – такую посуду найдешь разве что в некоторых отелях, а иногда в квартирах, которые снимаешь во время отпуска, или еще – у людей совсем стареньких.