Книга Испанский смычок - Андромеда Романо-Лакс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сеньор Ривера, учивший меня игре на скрипке, подчеркивал необходимость совершенного овладения первой позицией, когда каждый палец соответствует конкретной ноте и лишь немного скользит вперед и назад, чтобы взять диез или бемоль. Но Альберто заставлял меня играть по всему грифу. Он считал, что начинающие музыканты страшатся высоких нот и позиций ближе к кобылке только потому, что обычно осваивают эти рискованные ноты в последнюю очередь. Одну и ту же ноту можно сыграть любым пальцем в зависимости от того, где находится в это время рука; одну и ту же ноту можно исполнить на разных местах струны, и каждый раз у нее будет немного другой оттенок. «Это твой выбор, — говаривал он. — Все в твоих руках. Потрясающее ощущение, разве нет? Просто невероятно, как дерево, проволока и конский волос могут загадывать загадки заковыристее, чем у египетского сфинкса».
Меня занимали вопросы менее абстрактного характера. «Как у меня получается?» — пытал я его.
Он не отвечал. Не помогало даже самоуничижение. «Наверное, я играю ужасно. Скажите, Альберто, может, мне не стоит учиться?»
«А ты что, сам не слышишь? — отмахивался он. — По-твоему, ты звучишь ужасно? Или чувствуешь себя ужасно? Помни: если ты не новичок, никто не даст тебе ответа на этот вопрос».
Я принял его замечание как комплимент — получается, я уже не новичок. На самом деле Альберто имел в виду совсем другое: музыкант должен верить себе, должен знать себя. И судить себя как можно более строго.
Иногда у меня сводило плечо или левую руку. Тогда он приказывал мне прекратить игру и тянул мои руки вниз по грифу к кобылке: «Видишь? Ты можешь дотянуться до любой части. Расстояния, которые от страха кажутся нам такими огромными, не так уж и велики. Не смотри — просто ощущай и слушай. На виолончели играть легче, чем чесать себе спину. Если ты чувствуешь неудобство, значит, что-то делаешь неправильно».
Он заставлял меня расслаблять пальцы, двигать левой рукой вперед или назад. Но его неортодоксальность имела свои пределы. В его свободном стиле чувствовались следы жесткой техники девятнадцатого века, которой его обучали. «Опусти локоть вниз, — командовал он, когда моя рука со смычком отходила слишком далеко в сторону. — Прекрати месить воздух».
Я ловил каждое его слово, но не потому, что боялся его, а потому, что полностью ему доверял. В отличие от сеньора Риверы он ничего от меня не хотел, не подстрекал всякими радужными обещаниями. С ним было трудно. Временами я отключался и переставал его слышать, пока он не повышал свой мягкий голос до рыка. Краем глаза я замечал, как поднималась вверх его рука, повелевая мне остановиться, но я проявлял упорство и доигрывал музыкальную фразу до конца. Вообще-то я предпочел бы завершить всю пьесу. Шли месяцы, и я привыкал все больше игнорировать его, влекомый неудержимым желанием ступить в туннель света, который появлялся, когда музыка звучала хорошо. Погружаясь в этот свет, я забывал обо всем.
Однажды в середине урока я оглянулся и не увидел Альберто. Я вспомнил, что он махал мне рукой, требуя ускорить темп, но сейчас балкон был пуст. Я не слышал, как закрылась входная дверь. На самом деле, как я узнал позже, он захлопнул ее с шумом. И в порыве раздражения ушел в кафе.
Спустя годы мои критики будут недооценивать влияние этих барселонских лет. Будут называть меня «самоучкой», и я не стану их поправлять. Я гордился собой, так многому научившимся благодаря легкой руке Альберто, и забывал, что его терпимость была бесценным даром, который другие, менее одаренные люди, подобные братьям Ривера, были не в состоянии мне преподнести. Нельзя сказать, что у Альберто не было своей методики — он тратил часы, ведя меня через гаммы и упражнения, но главное — он учил меня слушать. Когда глаза у меня стекленели и я начинал тонуть в ошеломительном обилии звуков, он мгновенно замечал это и понимал, что пора остановиться. В будущем мне придется встречаться со священниками, которые так и не научились подставлять вторую щеку; с коммунистами, не желающими поделиться даже сигаретой; с фашистами, превозносившими порядок, но не способными пройти по прямой линии. В отличие от всех них Альберто верил в идею и жил этой идеей. Он был хозяином своей судьбы. И боролся за то, чтобы я стал таким же.
Мать вставала обычно на три часа раньше меня и ехала в промышленный район Эшампле, где устроилась работать на прядильную фабрику. Вместе с сотнями других женщин она по четырнадцать часов стояла у ткацкого станка, в огромном цехе, где летом было жарко, зимой страшно холодно и круглый год шумно до боли в ушах.
Распорядок дня у матери и у Альберто был настолько разным, что мне казалось, они почти не виделись. Но как-то утром, еще до рассвета, я проснулся и отправился вниз, в ванную комнату. Проходя по темному холлу, ведущему к кухне, я услышал голоса: мягкий и высокий — ее, ласковый и низкий — его. Они звучали удивительно непринужденно, будто друзья сидели за чашкой кофе. Я еще подумал, как бы Альберто не проспал наши занятия, и грудь наполнилась каким-то незнакомым чувством.
Альберто гораздо меньше беспокоился о моей карьере, чем о маминой работе. «Наступили плохие времена, — говорил он мне как-то осенью, за холостяцким обедом из сардин и хлеба. — Растут цены на продукты, кругом забастовки. Поговаривают о закрытии фабрики, на которой работает твоя мать. Колоний больше нет, некуда продавать ткани. К тому же для женщины ее возраста это тяжелая работа. Она сильно похудела с тех пор, как вы приехали».
Похудела? И когда это он успел так досконально изучить ее формы? Правда, даже я заметил, какой маленькой выглядит она без кринолина, корсета и тяжелых юбок.
— Вы говорите так, будто это моя вина, — сказал я.
— Ты мог бы помочь ей. Зарабатывай деньги, чтобы она поменьше работала. В кафе поблизости нужен музыкант.
— А с ней вы это обсуждали?
— Да. Она против.
— Она не верит, что я могу зарабатывать деньги игрой. Не верит, что исполнение музыки — это та же работа.
— Да ну?
— Она не верит в меня, Альберто.
Его губы сложились в снисходительную полуулыбку.
— Может быть, дело не в тебе.
Я не понял.
— Музыка — это еще не все, Фелю.
То есть сомнения вызывали не только мои способности и сила духа, но и сама музыка? Конечно, я так и знал.
Раздражение придало мне храбрости.
— Альберто, а почему вы больше не играете на виолончели?
— Я не прикасался к ней уже многие годы. Преподавание этого не требует.
— И не скучаете?
— Есть немножко.
Он и раньше это говорил, но никогда не развивал эту тему. Но на этот раз я не собирался отступать. Он, очевидно, понял это по выражению моего лица.
— Я работал в филармонии, позднее — в симфоническом оркестре. Ездил с гастролями по всей Европе…
— По всей Европе!
Альберто покачал головой, недовольный, что я перебиваю: