Книга Карта мира - Кристиан Крахт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А сейчас держитесь,
Кристиан Крахт
Дорогая Ариана Григотайт,
большое спасибо за то, что Вы пригласили меня на выставку Герхарда Рихтера в берлинской галерее Гугенхайма. Я слегка волнуюсь, однако. Вчера ночью я увидел во сне Курта Кобейна — он возвращался к себе, и он был очень и очень расстроен. Он был в реке. Он сказал, что в мире больше не осталось доброты.
Пока,
Кристиан Крахт
Дорогая Ариана Григотайт,
я обладаю теперь Вашими совершенно невероятными фотографиями. И, разумеется, текстом. Стало быть, и тем и другим. И воспоминаниями, похожими на те, что могли быть у Джима Кроса[85]. Получили ли Вы с заказным письмом мои разд. листки? Это счета за телефонные разговоры, свидетельства моих панических попыток разыскать в Ленинграде Бориса Асварыча — или хотя бы Елену, вы знаете.
I have
Never Never Never.[86]
Реминисценция. 2005
С самого раннего детства, которое, сколь бы коротким оно ни было, тем не менее, растягивается в воспоминании и складывается снова, точно мехи аккордеона, я вижу дух Акселя Шпрингера[88], который шествует по улицам моей памяти. Иногда это только запах — глинистый, сухой аромат точилки для карандаша или беглое, вероятно, впечатление от бежевой пляжной шляпы, она была из лыка, я взял ее из шкафа в его доме на Зильте[89], в одну из тех магически-автоматических вторых половин дня, после игры в дюнах.
Шляпа была слишком велика для меня, размеров на десять, она слегка обтрепалась по краю — была ли внутри бирка с именем, этого я не в состоянии уже вспомнить. Имелось также несколько пар белых лаковых туфель со шнурками, бесчисленные рубашки Harvie&Hudson с улицы Джермен (Лондон, Сент Джеймс)[90], разумеется, также несколько от Hutchison, выглядевшие больше, чем самые большие рубашки, какие я знал, великолепно мягкие рубашки, всевозможных цветов, светлейшей голубизны, в сине-белую или красно-белую полоску, как лакомства для детей на никогда не виданном пирсе в Брайтоне или на Кони-Айленде, по-летнему яркие, свежевыстиранные, отутюженные, каждая рубашка имела собственный ящик, в котором аккуратно находила себе место, точно отдельно уложенная в шелестящую шелковую бумагу японская конфета.
Странно, что воспоминание всегда позволяет только подводные плавания в царство стиля, элегантности Акселя Шпрингера; дом на Upper Brook Street (Лондон, Мэйфайр) был тесным домом, мне пришлось жить там в маленькой комнате, может быть, ковры были лимонно-желтые? Лестничная клетка внутри, она была извилистой, многоэтажной, казалось, будто по высоким, приветливым лестницам можно плавать вверх и вниз. Был, если не ошибаюсь, также швейцар с очень благосклонным лицом, он носил жилет, он имел кустистые, седые брови и говорил тихим голосом. Я всегда смотрел в шкафы, потому что, будучи ребенком, не мог заглянуть в человека.
Когда я думаю о Шпрингере, то мысленно вижу также Джея Гэтсби. Зильт, он был фиктивным Ист Эггем из романа Ф. Скотта Фитцджеральда, и Шпрингер, вероятно, как Великий Гэтсби, иногда в сумерках смотрел на зеленый свет за окном, который непрерывно мерцал там в далекой дали. Жизнь Шпрингера, так мне кажется, всегда была как очень хорошая книга, очень хороший фильм.
Самая плохая сцена в и без того не очень хорошем фильме «Издатель», на мой вкус, следовательно, не только та, в которой Хайнера Лаутербаха[91](в роли Акселя Шпрингера — quelle idée![92]) под пробуждающие звуки «Так говорил Заратустра» Рихарда Штрауса[93]внезапно осеняет идея назвать газету Bild-Zeitung[94], но также и сцена, где Шпрингер впервые примеряет костюм у английского портного. Портной в фильме — это длинноволосый, экзальтированный неженка из книжки с картинками, он обмеряет Лаутербаха в огромной комнате, напоминающей оперную сцену, с потолка свисают большие хрустальные люстры. На самом деле портным Акселя Шпрингера был дом Davies&Sons, и ничто не соответствовало версии фильма; тот портной, у которого я тоже шил свой первый костюм на заказ, сидел в маленьком, темном и пыльном ателье на лондонской улице Олд-Барлингтон. Пахло там мелом и отрезами ткани, это ничего общего не имело с оперной сценой, а было тихим, сумрачным местом ненавязчивой работы, вымирающего ремесла.
Берлин всегда был свинцово-серым — не сияние снегов в Альпах, не бесконечные, заливаемые солнцем послеобеденные часы на Зильте, не приятный бежево-серый цвет в Мэйфайре, а матовый серый, угрожающий, безразличный и холодный. В Берлине постоянно происходит какая-то борьба, все время демонстрации, и полицейские машины с громкими сиренами носятся по серому городу. И все же издательский дом, похожий на каменный монолит, вздымающийся из тумана, лучил выведенное белым слово Bild в сторону Востока. Нынче оно сменилось гигантским экраном на светодиодах, чего мне чуточку жаль.